— Гад! Паук! Проклятый!
Потом кинулся в огород, думая, что старик вернется.
Под осень Генка Пашков, Юрка Кипин и я подстроили Борину злую шутку. Выждав, когда портной пойдет в магазин за хлебом, мы выбросили на дорогу потертый коричневый кошелек, туго набитый газетной бумагой. Тонкую нитку Генка Пашков держал в руке.
Скрип, скир, скрип, скир — все ближе стучат окованные подметки. И вот все смолкло. Борин увидел кошелек. С неожиданным проворством старик оглянулся и так же быстро нагнулся. Кошелек подпрыгнул, исчез в подворотне. Наш звонкий хохот и грязная брань старика раздались одновременно. С тех пор жадный портной никогда не появлялся у нас на дворе.
В таком же черном картузе, в той же волчьей проседи сосед Сычов — владелец большого, как казарма, дома с флигелем, садом, голубятней и сараями. Окна в доме Сычова налеплены как попало, а сам дом битком набит квартирантами. К Сычову вечно кто-нибудь вселяется или выезжает. Живут у него артисты, военные, девушка-парикмахер, безбородый татарин в зеленой шляпе, рыжая еврейка с лицом и руками сплошь в коричневой сыпи веснушек и даже три семьи многодетных китайцев в самом нижнем подвальном этаже, где под половицами хлюпает почвенная вода.
Вот сейчас Сычов в своем картузе, с метлой в руках прохаживается по двору. Хозяин — так зовут его все квартиранты от мала до велика. Хозяин. Иного имени у него нет, хотя все-таки зовут Сычова не то Борис Михайлыч, не то Михайло Борисыч.
Есть у хозяина сад. Он примыкает почти вплотную к нашему сараю, а рощей кривых уродливых тополей спускается к речке. В саду черемуха, крушина, жимолость, кладбищенское дерево бузина. Но самое замечательное у Сычова — старая яблоня-китайка с толстым стволом и шатристой кроной. В то время садов в городе было мало, а с яблонями и вовсе. Говорили, что яблоки на Урале не растут. Холодно им. Сибирь рядом. А яблоня Сычова ежегодно и обильно цвела белыми цветами и родила к осени несметное количество кисло-сладко-горьких яблочишек не крупнее вишни, желтогладких и румяных, а то и совсем красных.
Яблоня была предметом зависти всех мальчишек слободки. Едва поспевали сычовские яблоки, как на сад начинались набеги. Да и как тут удержаться от соблазна? Яблоня — вот она. Яблочки так вкусно желтеют в ее благородной листве. Вот сидит воробей и без всякой совести долбит, клюет неподатливое яблоко. А мне-то почему нельзя попробовать? Ведь попробовать только! Маленько…
Ходишь-ходишь, смотришь-смотришь, лепишься на забор… Забираться в чужой сад я боялся. Это ведь настоящее воровство. Но ведь и яблоки-то так близко… А что, если…
И я мастерил из консервной банки подобие черпака на длинной рукояти, делал в боку банки разрез и с сарая, через слуховое окно, подводил немудрую снасть под крайнюю ветку. Когда яблоко или целая кисточка попадали в прорезь, оставалось дернуть палку на себя. «Трын» — раздавалось там. И вот жуешь твердый фрукт, от которого сперва сочно-сладко, потом горько, а в конце концов выплевываешь всю кислятину, ужасно кривясь, зажмуривая глаза.
Дома у нас яблоки бывали часто. Но никогда я не ел их с такой охотой. Все мы в детстве любим есть недозволенное. Трудно сейчас подсчитать, сколько было съедено краденой репы, гороха, огурцов. Они были куда слаще своих. А помимо всего я выкапывал, чистил и ел белые пресные корни лопухов с таким явственным запахом земляной сырости, ел горькие корни одуванчиков, ел зеленые калачики, в которых иногда оказывались мелкие белые червяки. Я пробовал на вкус лебеду, крапиву, листья тополя и поганые грибы, как гусиные яйца на тонких ножках, выраставшие по бокам навозных гряд.
Стремление все узнать, все попробовать в детстве неистребимо. Ведь подчас берешь в рот совсем несъедобные вещи, вроде сырой глины с выдернутой из гряды репки. После дождя я лизал белые и желтые гальки. Пробовал, а кто не пробовал обыкновенную мартовскую сосульку? Или горькую пахучую кору с тополевой ветки, скалывающуюся с лубка блестящими розоватыми полукружиями? Где тут пройти мимо настоящих яблок…
Надо сказать, что набеги на яблоню не были таким уж простым делом. Сычов оберегал свое добро. Либо с проклятиями он вылетал из засады — тогда воришки осыпались с яблони кто куда, оставляя на колючей проволоке забора клочья штанов, — либо в саду прогуливалась черная злая овчарка с двумя желтыми точками над глазами. Бывало, с веранды грохотал выстрел. Я видел, как, подвывая и морщась, Генка Пашков выжимал из ноги неглубоко засевшие горошины.
Стрелял в Генку единственный сын Сычова — Шурка, кругломордый, крепкий, с зелеными, как у отца, совиными глазами. Должно быть, он нигде не учился. Целые дни он сидел с махалом на голубятне, свистел, лупил камнями по крышам. Он стрелял по лампочкам на столбах из малокалиберной винтовки, подбрасывал собакам хлеб с толченым стеклом, расшибал кошкам головы о стены, любил стравливать ребятишек. Ему носили колоть кур, резать цыплят. Он проделывал ужасную операцию, сидя на бревне, со сноровкой заправского палача и всегда улыбался странной слюнявой улыбкой.