Выбрать главу

Надо ли повествовать, что я пытался вырваться и, наверное, сделал бы это не без успеха — мужчина был хлипкий, тощий, кадыкастый, одного со мной роста, — но с другого боку меня прихватила напарница милиционера и так ловко завернула руку за спину, что не понадобилось пояснять, откуда она — в войну ведь в милиции было много женщин. Меня повели под взгляды, ухмылки, хохот.

В отделении долго томили в коридоре, в обществе каких-то краснорожих пьяниц, поцарапанных и опухших барыг. От них пахло махоркой, вшами и водочным духом.

Хотя был день, но тут, в коридоре, тускло горели лампочки. Почему-то они запомнились навсегда. Дверь в коридоре гулко хлопала, подтверждая мою пойманность и обреченность. Дежурный милиционер был красивый парень, видимо, только что из солдат. Он с интересом разглядывал нас, поскрипывал начищенными яловыми сапогами. Запомнились и эти новые, крепкие, вкусно скрипящие кожей сапоги. Потом меня вызвали к совершенно безликому лысому капитану. Он кисло взглянул на меня, хотел было обыскивать, но там кого-то еще привели, о ком-то доложили, и, быстро записав, кто я, откуда, капитан отпустил меня с обещанием в другой раз посадить куда-то в КПЗ. Я уходил напуганный, словно бы напившийся чернил. Даже поташнивало слегка. Потащили-повели, а небось делягу, который толкнул мне швейцарские, не берут… Ну, ладно… Хоть выпустили, а то сиди там, загорай… А мать что сказала бы?

Привели меня в чувство — щеглы, стайка веселых ципикающих птичек, желтоперо переливаясь, пронеслась надо мной к пустырю за огородом, и я сразу забыл про милицию, про темный коридор и побежал следить за щеглами, куда они сели. Скоро нашел их. Гомонили на прошлогоднем бурьяне. Подкравшись, долго следил, как они перелетают, ссорятся, напевают и ворчат-стрекочут, приоткрыв клюв и распуская крылышки. Они были такие красивые, чистенькие, молодые, что я подумал, сидя в бурьяне: «Вот счастливые! Ни войны вам, ни горя никакого, ни хлеба по карточкам, ни билетами «барыжить» — всегда вы одеты, еще красиво как…» Впрочем, я тут же и подумал, что неплохо завтра пораньше прийти сюда со своим щеглом, с западенкой, посидеть — может, опять прилетят, может, хоть один да попадет, хотя летом щегол ловится плохо, не то что осенью или зимой.

В бурьяне пахло землей, лебедой, угнетенной, без солнца, травкой, малиновый высокий пустырник рос тут везде над репьями, темно зеленела на проталинах белена, серебрился колючий дурман. Паук-сенокосец бежал куда-то на своих длинно-тонких волосяных ножках, по цветущему сизому репью перелетали бабочки. Шмель, небольшой, полосато-желтый, лазал, возился на высокой башне пустырника, все что-то там доставал, недовольно жужжа, залезал в каждый цветочек, и как на невидимых нитках парили над теплым нагретым бурьяном полосатые цветочные мухи, а выше их, в солнечной белизне без крика скользили стрижи. «Такие вот дела…» — думал я, сливаясь со всем этим и уже без напряжения, без прежней горечи присматриваясь ко всему. В конце концов пока все ничего, жить можно, от милиции отвертелся — я ведь им и адрес, и фамилию, имя — все наврал. Пусть теперь устанавливают личность какого-то Сережи Прохорова… А вообще, если б не эта моя мечта, ни за что не стал бы я ничем спекулировать, лучше бы сидел вот тут, в бурьяне, читал или просто лежал, глядел, как серебрится под ветерком и гнется безмятежно-высокая лебеда и пахучая полынь. Наверное, я сам был похож на бурьян, так же заброшен и дик, так же цвел никем не замечаемыми цветами и так же был колюч, горек и бездомен, как все тут, цветущее и млеющее под вольным солнцем.