Выбрать главу

Есть ещё одна форма моего существования – беспокойство. Было бы только о чём – логичное и оправданное, оно обостряет все чувства, включая интуицию, весь отпущенный мне по наследству, хотелось бы и сверх того, разум и дарит уверенность в себе и своих действиях. Однако, появление уверенности, я знаю, как это опасно, порождает новое беспокойство, и так далее. Вероятно, всё это можно было бы как-то систематизировать и описать, опираясь на матанализ, но мне, слава Богу, лень. Представляю классический труд: «Математические основы интуиции, беспокойства и идиотизма, свойственные престарелой, лучше зрелой, «рыбе»».

Но хуже всего, когда всё хорошо и переживать не о чем, и я могу стать беспечной, как аквариумная рыбка. Включается воображение, и отсутствие беспокойства и повода к таковому вызывает… очередное, новое беспокойство, и даёт мне право метаться в своей утихшей заводи, поднимая привычную муть горьковатого илистого осадка.

Сон. Всё, что мне нужно, я вижу вокруг себя и чувствую своим гибким телом ласкающий океан. Я снова в потоке.

Нежелание просыпаться будит вначале сомнение: надо ли. Утро щекочет веки: не притворяйся. Необходимо срочно вспомнить: вчера случилось что–то хорошее. Это всегда происходит одинаково: волнение, предвкушение, осознание, приятие, разочарование – и всего–то.

Распутин? Отец?

Он снова покинул меня, уехал. А я зачем-то опять осталась. И почему было не рвануть в эту Будогощь, начать.… Да кто меня здесь держит? Никто. Что? Работа? Она мне только нравится. И всего-то?

То-, –либо, –нибудь, – мелкие частицы, проникающие в мою жизнь, как вредоносные свободные радикалы. Они извращают понятия, ощущения, отношения. Где-либо, делая что-нибудь, получаю всего-то.

Необходимо подняться и идти дальше, то есть на работу. Минуя привычное и обыденное: душ – я умылась ночной грозой, завтрак – только не после вчерашнего, макияж – а вот это, пожалуй, лишь бы не заражённый ещё одним паразитом: «кое– «, маскирующимся под частицу «бы» – кастрированное «быть». «Кое-как» превращается в «как бы», скрывая совсем иной смысл.

Иду. Аккупунктирую асфальт каблуками-шпильками, глажу взглядом шершавые бока домов, стараюсь отворачиваться от клоачных отверстий подворотен. В городе, набегу, так трудно смотреть вверх. Требуется остановиться, прервать продиктованную стремительность, зацепиться за поребрик тротуара корягой мысли в общем потоке сознания. Небо на Невском – взлётная полоса моих сумасшедших грёз.

Ветру не хватало места развернуться, как следует, и порвать в клочья старый обветшавший полог кибитки. В горах он давно бы справился с этой проблемой, но здесь, среди злосчастных ветвей, он путался, злился, драл листву и лишь слегка обтрёпывал края отяжелевшей от бесконечного дождя ткани. Он как преданный пёс нёсся за табором уже очень долгое время, иногда забегал вперёд, дул в лица, как бы спрашивая: зачем было покидать горы, зачем бежать среди мокрых отчуждённых деревьев, охраняющих только сырость болот, зачем топить свою страсть  в промозглом тумане, вернитесь! Но кто прислушивался к его собачьему вою и скулежу? Наконец одинокий валун, почти полностью погрузившийся от мирской суеты леса в мягкое лоно почвы, вероятно разбуженный недовольным ворчанием ветра, оттолкнул от своего лба скрипучее колесо, и кибитка подпрыгнула, вскинув края палатки, и ветер, воспользовавшись неловкостью повозки, раздвинул занавес входа.

Она открыла глаза. Полоса неба, унылая, монотонно серая, как равнинная река, омывающая глинистые берега, хлестнула больно по зрачкам, привыкшим к темноте, и она зажмурилась. Только что она мечтала о побеге, продумывала, как незаметно, под шум дождя и ветра, спрыгнет на землю, слегка отстанет от обоза и больше никогда его не увидит. Она приблизительно определила, в какую сторону нужно идти, чтобы вернуться к родным горам и была уверена, что никому не придёт в голову, искать её в этом направлении – все знали, что возвращаться нельзя – там беда, там ждёт какое-то наказание, даже смерть, и виновата в этом именно она. Именно из-за неё они покинули родные долины среди живописных скал, склонов, поросших стройными грабами и буком, и пустились в сумасшедшее странствие к зловещим лесам с тёмными дубами и елями. Она думала, если её не будет, если ей удастся исчезнуть, все смогут вернуться назад, и постепенно всё забудется. А она пока переждёт где-то неподалёку.… Вот только в чём её вина? Никто не говорил об этом, а спрашивать было страшно. Раз молчат, значит всё очень серьёзно, настолько, что даже досужие болтушки не касаются этой темы в своих бесконечных пересудах. И почему ей ничего не известно? Или она не помнит?

Она пододвинулась поближе к выходу, ветер кинулся к её лицу, облизал щёки. Холодно. Очень холодно. И мокро. За шумом дождя и ветра едва был различим скрип  колёс повозки, плетущейся впереди.  Остаться одной, здесь? Но сейчас так удобно, все дремлют, никто ничего не заметит до вечера.  Она спрыгнула на землю, мокрая трава обожгла ноги холодом. Деревья, смахивая ветвями пелену дождя, равнодушно взирали на неё, без укора и любопытства: делай что хочешь – нам всё равно. Впереди и позади пала размытая дорога, однообразно унылая и привычная. Это слегка ободряло, и она попыталась юркнуть вбок к деревьям.

– Куда? Бесова кровь? – отец больно держал её за локоть. Обычно он не говорил с ней. Вообще не замечал. Она взглянула на него и увидела в тёмных, гагатовых глазах… страх.

– Что вылупилась? Марш в кибитку!

– Мне нужно…

– Ничего тебе не нужно. Марш, сказал.

Она смотрела на него в упор, и чувствовала, что может вырваться, убежать, и он побоится поймать и ударить её. От этого стало невыносимо жутко: кто же она? Бесова кровь? Чтобы цыган так назвал родное дитя, должно было произойти что-то очень скверное

– Папа?

– Марш на место! Иначе… – он захлебнулся собственным хриплым шёпотом и закашлялся.

– Иначе что?

Гнев, порождённый неслыханной дерзостью девчонки, придал ему смелости, и он схватил её и швырнул в кибитку как зарвавшуюся собаку.

– Сидеть. Пора бабке разобраться с тобой.

Она забилась в угол среди одеял, укуталась, но всё равно знобило от холода, страха и возбуждения. Отец её ненавидел и боялся, а мать только плакала, но это было так давно и не здесь, в дороге, а там, в горах. Уже несколько лет матери не было, и ей хотелось думать, что та, наверное, любила её или хотя бы жалела, пока была жива. Старшие братья и сёстры тоже избегали общения, как отец, как и все остальные тётки и дядьки. И только бабка, которая всё знала, иногда подзывала её к себе и велела сделать что-нибудь по хозяйству.