Выбрать главу

– Центральный агент, – говорил Бурцев, не спуская глаз с Лопухина, – добровольно, еще студентом обручился с департаментом, теперь он инженер-электрик. – И после короткой паузы: – Если позволите, я назову настоящее имя этого агента. Вы скажете только: да или нет.

Лопухин непроницаемо молчал.

– Центральный провокатор, – говорил Бурцев, – стоял у истоков партии социалистов-революционеров. Объединял разрозненные кружки, засим выдал съезд, собравшийся в Харькове. – И после паузы несколько длиннее прежней: – Если позволите, Алексей Александрович, я назову настоящее имя. Вы скажете только: да или нет.

Лопухин упорно молча.

– Член цека, – говорил Бурцев, – выдал томскую подпольную типографию и «Северный союз социалистов-революционеров». – И еще удлинил паузу: – Если позволите…

Лопухин молчал.

– Глава Боевой организации, – говорил Бурцев, – выдал Северный летучий боевой отряд. И боевой комитет в Питере. – И еще, еще продлив паузу: – Я могу назвать настоящее имя. Вы скажете только: да или нет.

Лопухин, отерев лоб платком, молчал.

– В последнее время, – говорил Бурцев, – центральный агент отправил на виселицу семерых революционеров. Я могу сообщить все охранные клички вашего бывшего агента. Раскин, например. Или – Виноградов. А если угодно, могу назвать имя подлинное. Вы скажете только: да или нет.

Ах, если б можно было уйти. Или выставить из купе этого неряшливого господина в мятой сорочке и захватанном галстуке. Неподвижный, совершенно неподвижный Лопухин чувствовал себя так, словно он нелепо мечется из угла в угол.

– Позвольте мне, – вкрадчиво и вместе торжественно продолжал Бурцев, кажется и сам-то впервые с такой весомостью ощутив полноту своей осведомленности, – позвольте, Алексей Александрович, рассказать еще кое-какие подробности деятельности центрального агента вашего бывшего департамента. Если все предыдущее оставляло вас, увы, равнодушным, хотя все это вопиет о нарушении законности в отправлении полицейских функций, то уж теперь… – И он опять помедлил. Но помедлил как-то иначе, чем прежде, и Лопухину почудилось, что в этой медлительности есть какое-то сожаление о нем, Алексее Александровиче Лопухине.

– Пожалуйста, пожалуйста, – повторил Лопухин, будто стараясь стряхнуть это сожаление. – Я слушаю, Владимир Львович.

И Бурцев выложил козыри. Козыри тех, кто яростно опровергал Бурцева, яростно защищая Азефа.

– Ваш центральный агент, – сказал Бурцев, – был закоперщиком и распорядителем убийства вашего министра. А потом, несколько месяцев спустя, и убийства его императорского высочества великого князя Сергея. Все это мне известно от Бориса Викторовича Савинкова. Не доверять ему в данном случае нет оснований ни у вас, ни у меня.

Гремел курьерский – Лопухин тонул в тишине. Светили матовые лампы, похожие на лилии, – Лопухин тонул в темноте. О, давние догадки… Потрясло Лопухина не то, что Азеф выдавал подпольщиков. И не то, что он многих, провоцируя, обрекал эшафоту. Потрясло, сокрушило… Теперь уж не имело ни малейшего значения, что убиенный Плеве был чудовищным гасильником, а убиенный великий князь – ретроградом. Значение имело только то, что они были представителями высшей власти и были убиты агентом высшей власти.

– Вы не могли не знать этого сотрудника, Алексей Александрович. Позвольте назвать подлинное имя Раскина?

– Какого Раскина? – задохнулся Лопухин. – Я никакого Раскина не знал. Я знал инженера Азефа.

Оба в изнеможении откинулись к диванной спинке. Гремел курьерский, светили лампы, из-под оконной шторки пробивалась дымчатая розовая полоска.

Потом, словно бы отдышавшись, переведя дух, Бурцев сказал:

– Я с поезда на поезд – и в Париж.

Лопухин не отозвался.

– От всей души хотел бы поблагодарить вас, – продолжил Бурцев и осекся: Лопухина как подменили, плечи подняв, смотрел он на Бурцева надменно и холодно.

– Вы не смеете благодарить меня, господин Бурцев. Я руководился соображениями общечеловеческого свойства, а вовсе не желанием помогать революции.

– Сама себе поможет, – заметил Бурцев.

– И отделается от самой себя, – презрительно парировал Лопухин.

– О, как же, как же, кто-то из французов, кажется, из наполеоновских маршалов: чтобы избавиться от революции, надо совершить ее. Так, кажется… А вот Наполеон-то, Наполеон: он знал только одного совершенного предателя – Фуше. Мы теперь знаем другого.

Лопухин отодвинулся в тень, в угол.

* * *

Печальная монументальность была бы к лицу этим старикам – они не виделись, почитай, лет тридцать, – а вот на тебе, как первокурсные. И ведь где? В центре Лондона, спешащего без толкотни и шумящего без крикливости. В привокзальной пивной спросили пива; Герман, отхлебнув, толкнул Феликса локтем: «Ну, брат, это уж не питерская моча поповой кобылы!» И оба захохотали.

Печальная монументальность была бы к лицу Лопатину и Волховскому, а они… Оказывается, мистер Волховской снял мистеру Лопатину комнату за пятнадцать шиллингов в неделю, а мистер Лопатин, задрав бороду, взвыл от лондонской дороговизны, – и они опять расхохотались.

Ехали подземкой. Было гулко и душно. Лопатин отирал пот. Волховской весело сулил блаженство Гайд-парка, где блеют барашки, а деревья столетние. «Деревья уж тогда были столетними, – сказал Герман, – а минуло-то ого…» Они разговаривали возбужденно и громко, но пассажиры, лондонские пассажиры, слывущие каменно-отчужденными, не поджимали губы: есть особое очарование в морщинах, озаренных радостью.

Они вышли из подземки у Гайд-парка.

Комната в коттедже была и вправду хороша – с мансардой на Тамбовской ни в какое сравнение, но Лопатин проворчал, что в его времена – допотопные – точно такая обошлась бы раза в три дешевле. Однако осматривался с удовольствием – квадратная, светлая, а постель королевская: ткнул кулаком – рука ушла по локоть; камин, кресла, зеркальный шкап, на полу линолеум, фаянсовая чаша умывальника и ворох чистых полотенец. А хозяйка – экая «миломордочка»…

– Ваше имя, сэр?

– Никак, – бодро ответил Лопатин. – Писем не жду, посетителей тоже. Вот разве этот господин, – он указал на Волховского.

– Когда вы привыкли вставать, сэр?

– Потрудитесь стучать в семь с половиной утра.

– Да, сэр.

Пожалуй, дольше, чем нужно, он провожал ее взглядом.

– Ты чего? – окликнул Волховской.

– Да так, ничего… Вот, видал, ей и дела нет, кто я такой. Получай ключ, вход отдельный – живи. Всегда любил Лондон за чувство свободы.

Хотя он и говорил то, что думал, но думал не о том, о чем говорил: в улыбке «миломордочки» был отблеск звездной палубной ночи.

Прошлой осенью Лопатину разрешили «родственный объезд», он был в Одессе, у младшей сестры, оттуда отправился на Кавказ, к другим сестрам. «Святогор» резал волны, горели ходовые огни, горели звезды.

Было уже поздно, пассажиры разбрелись, а он остался на палубе; рядом в плетеном креслице сидела молодая женщина, белел кружевной воротничок. Они разговорились, как могут разговориться случайные попутчики в теплую звездную ночь ранней осени, когда всем существом забираешь здоровый, крепкий дух моря.

Еще за ужином в кают-компании, выпив стаканчик вина, он перехватил взгляд этой незнакомки в скромном глухом платье, с крохотными часиками, приколотыми на груди, и ему показалось, что она смотрит на него так, как смотрят, определяя: «Тот иль не тот?» И сейчас, на палубе, она нет-нет да и поднимала на него глаза, стараясь определить, тот иль не тот. Он полагал, что она путает его с кем-то, быть может, с тем, кого знала девочкой, еще не старого, еще не седого, и оттого, что он так полагал, ему было и немножечко смешно, и немножечко грустно.

Горели ходовые огни, горели звезды, голоса на капитанском мостике смолкли. Она робко сказала: «Можно я вас поцелую?» – сердце его стукнуло кругло, и весело, и страшно, он близко наклонился, она потянулась к нему, но он опередил и сам поцеловал в губы, да так, что она охнула, задохнулась, порывисто встала. И он тоже встал, прислонился спиной к фальшборту, ошеломленный, в своем распахнутом легком пальто, в широкополой шляпе, мягко сбившейся на затылок. Сеялись звезды, море поднялось стеною, будто опрокидываясь. «Ох, какой вы… Ох, какой вы…» – повторяла она, он сжимал ее тесно, вплотную, прямо в круглые часики шибко и кругло билось его сердце… Потом она отстранилась: «А завтра вот так же другую, да?» Он рассмеялся: «Завтра? Взгляните на меня: могу ли я рассчитывать на завтра? Еще один поцелуй! И, как говорят в романах, прощай навек!» Она тоже рассмеялась, в ее смехе не было ни сострадания, ни снисхождения.