При выходе из города продолжается улица, называемая Seefeld, в середине этой улицы, по левой стороне, находится вроде харчевни, называемой Mullers Cafe Haus. Далее на горе есть фарфоровая фабрика, в которую Нечаев хотел поступить, чтобы получить вид на жительство, ограждающий его от притязаний полиции. Имея в виду расположить на другой день жандармов, соображаясь с этой местностью, я попросил президента прислать ко мне в 12 часов майора Нетцли, в распоряжении которого должны уже были быть восемь переодетых жандармов.
В 11 часов ночи, несмотря на сильную грозу, ко мне в гостиницу пришел Стемпковский. Я ему возобновил все обещания и спросил, можно ли, по его мнению, на другой день арестовать Нечаева. Он признал эту возможность.
В полдень прибыл ко мне майор Нетцли. По сделанному заблаговременно распоряжению, пять жандармов должны были ждать в кофейной Мюллера, а трое – по дороге, ведущей к тому месту, где жил Нечаев. Все они в лицо знали Стемпковского и должны были арестовать того, кто с ним будет идти по улице или сидеть в кофейной. Наружность Нечаева была им описана.
Около 2-х часов в кофейной уже сидел Стемпковский и пил кофе. В два часа входит сам Нечаев, который потребовал стакан пива. Стол был у дверей. Несколько минут спустя старший вахмейстер в партикулярном платье, сидящий напротив, встает, подходит к Нечаеву и просит его выйти на минуту, потому что имеет передать ему несколько слов. Как только Нечаев успел выйти из двери, остальные жандармы бросились за ним, а вахмейстер металлической цепью скрутил ему руки.
Нечаев стал кричать и звать себе на помощь Стемпковского. Тот вылетел из кофейной и хотел его защищать. Один из жандармов сказал ему: «Г-н Стемпковский, успокойтесь!» Между тем Нечаева без сопротивления с его стороны увели на городскую гауптвахту.
Я туда же с майором направился и нашел там уже президента полиции. Я попросил его, как предмет особой важности, позволения первым говорить с Нечаевым с тем, чтобы президент следил бы за выражением его лица. И, вошедши в комнату, я прямо обратился к нему со словами:
– А! Здравствуйте, г-н Нечаев, наконец-то я имею случай с вами ближе познакомиться.
Он весь переменился в лице и страшно побледнел.
Я искренне поблагодарил майора Нетцли за содействие и выдал восьми жандармам, так ловко приведшим в исполнение арестование, награды по 100 франков каждому.
Майор Николич-Сербоградский.
IV
Командировки случались не часто, оседло же майор обитал в Петербурге, на Большой Конюшенной. Любопытно: в том же самом доме, где жил и Даниельсон, приятель Лопатина. Из такого соседства, словно из кокона, романист волен тянуть в фабульной пряже голубую жандармскую нить – хотя бы уже потому, что у Даниельсона Николая Францевича, бухгалтера Общества взаимного кредита, происходили совещания и встречи, занимательные и с точки зрения сыскной.
Но если писать не о том, что могло быть (роман), а писать, что было (материалы к роману), то надо сразу оговориться: адъютант шефа жандармов не имел никакого отношения к событиям, о которых теперь речь. Его шеф, граф Шувалов, имел, начать же следует ясности ради с Большой Конюшенной, с доходного дома, что и ныне солидно скучает рядом со скромной Финской церковью…
Лопатин высадился из почтового на Варшавском и часика два плутал. Это он сам себя переводил, как стрелки часов переводят, на иное, на российское время, когда, значит, гляди в оба.
Впрочем, еще третьего дня, по ту сторону кордонов, в городе трех семерок (семь ворот, семь мостов, семь холмов), в Кёнигсберге, он осторожничал – не сразу вошел в почтамт, а постоял у дома с дощечкой: «Здесь жил Иммануил Кант».
Письмо, полученное в Кёнигсберге, было очень важное, в тот же день Герман рассчитался в отеле «Сан-Суси» и, перейдя площадь, оказался под светлой стеклянной крышей железнодорожного вокзала, где сидели и прогуливались в ожидании поездов прусские офицеры в синих сюртуках и дамы в огромных шляпах и высоких калошах. Он взял билет на почтовый, переплатив в сравнении с пассажирским, зато выигрывая четверть суток пути до Петербурга, хотя и понимал, конечно, что ничего эта толика суток не определяет.
Даниельсон обрадовался, но не удивился: он ждал Германа. Герман извлек нечто, завернутое в прусскую газету: готический шрифт колюче защищал паспорт на имя сына почетного гражданина Николая Любавина. Любавин – товарищ, единомышленник – совершенствовался в Германии под строгим досмотром немецких химиков; его паспорт был девственным, у жандармов не на замете, это и требовалось.
– Бороду долой! – скомандовал Даниельсон, отдавая дань конспирации. – Я сейчас все соберу, – прибавил он с несвойственной ему суетливостью и вышел.
Даниельсона так и прожигало нетерпением плюхнуться в кресло, вытянуть ноги-жерди и навострить уши. Он уже знал из писем о женевском ратоборстве с Нечаевым и Бакуниным, о том, что на Мейтленд-парк-роуд приняли Лопатина сердечно, едва ли не родственно, кое-что знал этот бухгалтер Общества взаимного кредита, да ведь Герман-то и пятой доли не описывал, поскорее бы плюхнуться в кресло, а Герман, рассказывая, пусть-ка орудует бритвой.
Приготовляясь к бритью, Лопатин снял пиджак, жилетку, расстегнул ворот и вдруг ухмыльнулся: то-то б переполох: «Ка-рау-у-ул! На Конюшенной – Интернационалка бреется!!!»
Опершись на столик, застланный клеенкой, Герман стоял перед зеркалом и прощально жалел свою золотисто-кофейную бородку, запущенную в приморском Брайтоне. От Брайтона, подумал он, тоже пахло клеенкой, но мокрой.
… Нехорошо, тяжело, душно было ему в Женеве.
Казалось бы, исполнил долг, но… О, этот парник политической эмиграции! Беличье колесо, толчение воды в ступе, судороги самолюбив. грызня и шум словесный.
Раскрыв и побив крапленые нечаевские карты, он знал, что делать дальше: уехать на берега Сены.
В Париже, на Шерш-Миди, 47, креол сверкал белками: «Лаура, дочь моя! Бьюсь об заклад, московит – отличный малый!» Нельзя было не улыбнуться на это «дочь моя», обращенное Полем к почти сверстнице, к своей жене: прелестный разрез карих глаз и высоко взбитые пышные локоны. А малыша они называли не Этьеном, а домашней кличкой: Шнапс, Шнаппи. Малыш проворно топотал – он был в безопасности: какая-то штука, вроде кринолина на колесиках.
Итак, улица Шерш-Миди, 47, Поль и Лаура Лафарг.
Они не знали о женевских сражениях Лопатина. Они, однако, знали, что гражданин Лопатин – не из бакунинской стаи. Но Лопатин – русский, а русские, даже и не бакунисты, чтут интригана, мечтающего верховодить в Интернационале. Не так ли? Гражданин Лопатин выпустил когти: оставьте, тут «спор славян между собою». Лафарг вспыхнул. Это было нетрудно: в его жилах кипела смешанная кровь – настоящий пунш. Лопатин исподлобья разглядывал Лафарга: великолепный экземпляр мужской породы. А все же Бакунина-то, сердито думал Герман, Бакунина я не отдам ни тебе, ни твоему тестю. Сказал непреклонно: «Мы, русские, многим обязаны Бакунину, сколь бы он ни заблуждался».
«О, вы – патриот!» – воскликнул Лафарг, насмешливо выпячивая грудь, скрещивая руки и становясь в позу монумента. «Смею надеяться», – без улыбки ответил Лопатин. «В таком случае, как понять: вы и наш Интернационал?» – «Солидарность не исключает любви к отечеству, а любовь к отечеству включает нелюбовь к тирании. Интернационал? Принимаю цели и методы. Однако дома, в России, еще нет рабочего движения, но роды наступят, и тогда будут нужны акушеры. Посему мои товарищи и я всей душой готовы состоять в интернациональной ассоциации». – «Отлично! Но ваш замечательный, ваш героический Мишель… Между нами говоря, такой же мастер рекламы, как и Виктор Гюго… О, ваш Бакунин спит и видит фельдмаршальский жезл. И у него есть креатуры, есть даже здесь, на улице Кордери, в нашем парижском совете». – «Этого я не знаю», – хмуро ответил Лопатин. – «А надо б знать, – пылко парировал Лафарг. – Шнапс, не вертись под ногами!»
Они, может, и повздорили бы крупно, но Лаура успела приложить освежающие компрессы. Не без запинки произнеся: «Флеровский», она спросила гостя, известна ль ему книга о положении рабочего класса в России? Да, прочел, успел прочесть, ответил Герман, отличная книга, вы не находите? Лаура улыбнулась: она не умеет читать по-русски, но ее отец… И Лаура глазами показала мужу на письменный стол. «Клянусь Минервой, – весело вскричал Лафарг, – мудрость этой женщины безгранична!»