Нынешним утром Горский не радовался ни восходу солнца, ни привычной тяжести художнической снасти, ни блеску росы, ни птичьему гомону: им владело предчувствие беды, утраты. И эта беда, эта утрата соотносились не только с неожиданным и никчемным отъездом в город Зинаиды Степановны, но и с вильненской поездкой Бруно.
Сейчас, подходя к своей даче, Горский не ощущал отрадной усталости и веселого голода, как, бывало, после трудов праведных, а с еще большей силой чувствовал неминучесть беды и утраты и опять поймал в себе что-то саврасовское, его потянуло прочь, потянуло в Петровский лес – «Ступай в природу, она дышит, песня и тайна…» – но он толкнул скрипучую калитку и, увидев на веранде Бруно, просветлел: «сын приехал». И следом за этой радостью мелькнуло болезненно и остро то, о чем он, кажется, никогда и не вспоминал… Давно, Бруно еще совсем мальчуганом был, Горский подал прошение: «Желая дать образование сыну моему Бруно Барту, имею честь просить…» Инспектор Петропавловского училища, взглянув на бумагу, вопросительно поднял брови: «Сыну? Вы – Горский, а тут – Барт…» И Горский формальности ради поставил сверх зачеркнутого: «пасынку». Господи боже мой, мелькнуло сейчас Горскому, ведь это «сын» не было опиской, именно сын…
Длинноногий Бруно, такой же золотоволосый и красивый, как мать, быстро шел ему навстречу своей упругой гимнастической, немножко враскачку походкой, махал рукой и улыбался смущенно, и это смущение тоже болезненно кольнуло Горского в сердце – он понял, что Бруно испытывает что-то похожее на вину перед ним.
«Ах, милый», – вздохнул Горский.
II
В девятьсот первом Бруно Барт окончил университет.
Зачисление в адвокатуру, или, как тогда говорили, в адвокатское сословие, требовало «юридической связи индивидуума и государства». И английский подданный Бруно-Роберт-Герман Барт получил русский паспорт.
Университетский диплом, однако, не давал права самостоятельной практики: полагался пятилетний стажерский искус. Барта взял помощником Карабчевский, адвокат по месту жительства петербургский, а известности всероссийской. О да, Николай Платонович ценил московскую юридическую выучку. Но тут и другое много значило: Карабчевскому не было секретом, кто отец этого молодого человека весьма поэтической наружности.
Бруно Германович Барт появился в «Смирновке».
Там пахло чернилами, чаем, сигарами. Столы под зеленым сукном освещались висячими лампами с зелеными абажурами, лампы можно было опускать и поднимать, они двигались на белых фарфоровых роликах величиною с хорошее яблоко. Вряд ли кто-либо помнил, когда воцарился здесь старик курьер с пепельными бакенбардами и шаркающей походкой, но каждый сознавал, что без ворчуна Смирнова не было бы «Смирновки» – адвокатского капища в здании Петербургского окружного суда.
С Бассейной, где поселился Барт, до Литейного, где суд, рукой подать. И патрон, и коллеги – все жили неподалеку, но патрона не зря окрестили Летучим Голландцем: был легок на подъем вальяжно-барственный и грузно-осанистый Карабчевский. Барт ездил с ним на Украину, потом – в Кишинев.
… На Украине все началось в огромной латифундии герцога Мекленбург-Стрелецкого. Его владения славились агрономическим и промышленным благоустройством: необозримые черноземы и тучные пастбища, заводы конный, винокуренный, крахмальный, паровая мельница и механические мастерские. По весне, когда земля млела, к господским амбарам, сараям и скотным дворам тронулся на подводах кабальный, зимою вконец отощавший арендатор: «Бери, браты, это ж наше!» И летучим огнем понеслось враскидку: «Пали панов!»
На клич «пали» ответили командою «пли», и генерал Драгомиров вскоре отметил в приказе: «Войсковые части, призванные к подавлению вспыхнувших в двух уездах Полтавской и одном Харьковской губернии беспорядков, исполнили свой долг безукоризненно».
В Харькове, у вокзала, на запасных путях, остановился поезд министра внутренних дел. Должностным лицам велено было представиться после полудня; лишь окружного прокурора г-на Лопухина министр пригласил к завтраку в салон-вагоне. Плеве потребовал «изложить ход событий»; сухим, без модуляций голосом формулировал: «ход массовых грабежей, учиненных толпою». Плотный чернявый прокурор, сознавая чрезвычайную занятость г-на Плеве, был краток. Но вот что важно: Лопухин формулировал основательнее министра – не грабежи, а первое в наступившем столетии социально-революционное движение, произведенное народом, более прежнего сознающим вопросы общественной жизни. И указал на обнаружение у мужиков нелегальных брошюр и газеты «Искра».
Плеве слушал бесстрастно. Потом сказал: «Я давно слежу за вашей деятельностью, Алексей Александрович, и мне доставляет истинное удовольствие признать ее в высшей степени полезной». Министр не льстил: Лопухин заслуживал похвалы, особенно теперь, когда привлекал к суду без малого тысячу душ. Плеве обещал прокурору августейшее повеление – произвести судоговорение при закрытых дверях.
Несколько месяцев спустя в Харьков и Полтаву приехали петербургские и московские адвокаты. Приехали доброхотно, безгонорарно, еще раз подтверждая свою либеральную и радикальную репутацию. Карабчевский остался в Полтаве, его помощник отправился за семьдесят с гаком верст, в Константиноград, тонувший в осенних садах, ласково пригретых прощальным солнцем.
Барт не был столь наивен, чтобы ожидать изящного юридического ристалища. Изучая право, он познал силу российского бесправия еще на университетской скамье. Но в махоньком городке в судебном зале он впервые проникся щемящим сознанием своего постыдного бессилия. Он, Бруно Германович Барт, интеллигентный человек во фраке с адвокатским значком, прочитавший бездну книжек, прекрасно сознающий свой долг перед многострадальным народом, вот он сидит рядом с сеятелем и кормильцем своим, и на него смотрят с последней надеждой, а он жалок и никчемен, с ним нагло, в открытую не считаются, и он отводит глаза, перебирает бумаги и пощелкивает портфелем, не зная, куда деть свои бессильные, жалкие руки.
Три помощника присяжных поверенных и один присяжный поверенный решились наконец прибегнуть к способу, который считался крайним и назывался «кричащим». Их ждало суровое порицание, вплоть до исключения из адвокатуры. Но то было единственное, что они могли сделать, ибо этот способ подчеркивал: суд – Шемякин, а приговор – предрешен. Они объявили:
– Защите известно, что подсудимые были подвергнуты тяжелым телесным наказаниям. Защита просила дополнить судебное следствие выяснением этих обстоятельств. Ходатайство защиты отклонено. Не находя возможным исполнить согласно требованию закона и совести обязанности наши по отношению к подсудимым, мы отказываемся от защиты.
И покинули зал заседаний.
В гостинице Барт слег. У него был жар и озноб.
Не так уж много времени минуло – телеграфные аппараты Старого и Нового Света отстучали название другого города Российской империи: Кишинев.
Пахло паленым и прелым. Солнце, поднимаясь, съедало тени. Все казалось разъятым, нагим, в острых углах. И здешние люди, чудилось, тоже из острых углов, в каких-то странных изломах. Темное, скользкое, брезгливое чувство овладело Бартом. Он ужаснулся: и это – я? Тот, кто дома, на Мясницкой, держал портрет капитана французской армии Дрейфуса, имевшего несчастье родиться евреем и посему обвиненного в шпионстве.,.
Кружил и всплескивал белый пух. «Тополиный?» – недоуменно подумал Барт. Соколов ответил, не дожидаясь вопроса: «Перинный». Во дворе у поленницы рыжело большое пятно. «Девчушку убили одним ударом», – сказал Соколов. Слышно было, как в мертвом доме пищат крысы. Барт изнемогал, хотелось поскорее вернуться в опрятный номер с балконом на Александровский проспект, где запах винных погребов и приятное, хотя и обманчивое, ощущение близости южного моря. Хотелось уйти, но Соколов не отпускал: «Смотрите, Бруно Германович, смотрите. Запомните на всю жизнь». Они оба вздрогнули, услышав неуверенный постук палки, осторожное шарканье. Оглянувшись, увидели старика в темных очках и драном лапсердаке.
– Меер Залманович, – окликнул старика Соколов. – Я здесь.
– Ой, мосье Соколов, – обрадовался старик, – иду, иду. Мне сказали: Меер, там мосье Соколов опять приехали. Ой, думаю, надо бечь. Здравствуйте, мосье Соколов, здравствуйте, дай вам бог здоровья.