Выбрать главу

яснению проповедников человеческой мудрости, рядом с которыми естественно возникала «богоподобная» (по определению Максима Горького) фигура самого Толстого. Характерно ироническое наблюдение того же Горького, что Толстой «считает Христа наивным, достойным сожаления». В сущности, Толстой полагал, что в состоянии лучше интерпретировать учение Христа, чем сам Христос. Поразительно, но в начале XX века эту точку зрения рачдсляло множество людей по всему миру - от Франции, где энтузиаст ическим пропагандистом толстовского христианского социализма стал Ромен Роллан, до Индии, где лозунг Толстого о «непротивлении злу насилием» был блестяще применен Махатмой Ганди. В США одинаково пылкими сторонниками морального учения Толстого были одновременно Уильям Дженнингс, Брайан и Кларенс Дарроу, один - обвинитель, а другой - защитник на печально известном «обезьяньем» процессе Джона Скоупса в 1925 году. Это была ранее неслыханная глобальнаяслава, распространявшаяся и раздувавшаяся новой силой - жадной до культурно-политических сенсаций мировой прессой и набиравшими силу киноновостями, которыми Толстой, только игравший роль яснополянского анахорета, а на самом деле любивший и умевший давать интервью, умело манипул провал. Никогда еще русский писатель не пользовался при жизни такой популярностью за границей (известность живших в свое время на Западе Александра Герцена и Ивана Тургенева была несравненно более скромной). Показательно, что Герцен печатал свои антиправительственные памфлеты в Европе за свой счет, а Толстого бесконечно издавали и переиздавали коммерческие издательства всего мира - прежде всего потому, что он был лидером по продажам книг, в первую очередь как автор новых произведений на религиозную тему. Хотя Герцена можно считать одним из создателей симбиоза «тамиздата» (когда произведение, обращенное к русским читателям, впервые Bi , iходит на Западе) и «самиздата» (когда это же произведение распространяется внутри России нелегально, в рукописных списках), Толстой, несомненно, вывел это явление на качественно новый виток. I I о постоянно запрещавшиеся царской цензурой статьи, обращения, открытые письма практически одновременно начинали циркулировать и на Западе, и в России, причем западная пресса, охотно предоставлявшая Толстому неограниченную трибуну, служила мощным стимулянтом повышенного интереса к писателю внутри России: ситуация, повторившаяся впоследствии с Солженицыным. \1е сумев совладать с Толстым при жизни, русское правительство и православная иерархия попытались взять верх над писателем хотя бы после его смерти, которая из-за драматического ухода Толстого ИЗ дому в последние дни его жизни была превращена во всемирное шоу Толстой, давно уже хотевший начать жить соответственно своему учению - не как граф, но как простой крестьянин, - попросту сбежал из своего поместья и от семьи. По воспаление легких, оказавшееся роковым, задержало его на маленькой железнодорожной станции Астапово, немедленно превратившейся в арену столкновения между заполонившими Астапово многочисленными журналистами и киношниками, с одной стороны, семьей и близкими писателя - с другой (внутри этой группы шли и свои междоусобные свары), правительством и Церковью - с третьей, и оппозиционными либеральными силами - с четвертой. Семья старалась соблюсти остатки декорума в явно скандальной ситуации, media - выжать максимум из колоссальной сенсации, а правительство - предотвратить возможные беспорядки, которых оно страшно боялось. Media, конечно, победили всех: это был один из первых примеров их новоприобретенной силы в России. Весь мир обошли документалfail i·ie кинокадры, показывающие, как жену Толстого не допустили к умирающему графу. Бесчисленные газетные репортажи из Астапова, сопровождавшиеся фотографиями, не только сделали публичным приватный акт умирания гения, но и предали гласности безобразную склоку вокруг его завещания. Не привыкшие к эффективному обращению с современными media, правительство и Св. Синод в этой беспрецедентно щекотливой ситуации совершали один неуклюжий шаг за другим. К Толстому послали монаха, дабы склонить умирающего к покаянию и, следовательно, примирению с официальной Церковью. От Толстого гребовалось сказать лишь одно слово: «Каюсь». Из этого, однако, Ничего не вышло. Астапово наводнили агенты полиции, в шифрованных телеграммах регулярно сообщавшие по начальству о новостях, заявлениях близких Толстого, передвижениях журналистов и прочих «подозрительных лиц». I [олиция попыталась контролировать похороны Толстого в Ясной Поляне (резко ограничив доступ туда публики из Петербурга и

Москвы), а также прокатившиеся по всей стране посмертные манифестации, принявшие во многих случаях отчетливо выраженный политический оппозиционный характер. Демонстранты на Невском проспекте в Петербурге несли плакаты, требовавшие - в духе толстовского учения - отмены смертной казни. Суворинское «Новое время» немедленно объявило, что эти «беспорядки» спровоцированы лицами кавказской национальности и «еврейской прессой»: «По уши завязнув в неразборчивом политиканстве, тщету которого изобличал покойный, они обратили память мудреца в предлог для пошлой площадной суматохи». Так В 1910 году была озвучена получившая вновь в конце XX века широкое распространение идея рокового влияния на внутрироссий-ские дела еврейских media. (Характерно, что исходила эта идея из лагеря консервативной прессы, всеми силами стремившейся удержать свое еще недавно подавляющее политическое и экономическое влияние.) 11опулярный обозреватель «Нового времени» Михаил Меньшиков эмоционально доказывал, что евреи используют всем известные толстовские протесты против смертной казни (являвшейся, согласно Меньшикову, одним из оплотов подлинной христианской цивилизации) в своих корыстных целях, пытаясь «разоружить правительство». ('о своей стороны либеральные журналисты (многие из которых были евреями) роль кощунственных заговорщиков в этой истории отводили правительству и Церкви. Последовавшая шумная полемика способствовала превращению похорон Толстого в один из самых громких media-цирков первого десятилетия XX века. Быть может, именно это имел в виду проницательный и ироничный Антон Чехов, задолго до смерти Толстого предсказывая в разговоре с Иваном Буниным, будущим первым русским литературным побелиатом: «Вот умрет Толстой, все пойдет к черту!» Толстой, однако, пережил Чехова на шесть с лишним лет, причем смерть и похороны Чехова в июне 1904 года составили выразительный контраст тому грандиозному спектаклю, каким стало прощание с Толстым. Толстой, готовясь к созданию своего посмертного мифа, разыграл на всемирных подмостках трагедию короля Лира, отказавшегося от своих владений и бежавшего из дому. Но это был наимодернейший вариант этой трагедии, призванный перешекспирить столь ненавистного Толстому Шекспира. В итоге к могиле Толстого, по брезгливому мнению Бунина, стеклись «люди, чуждые ему всячески, восхищавшиеся только его обличениями Церкви и правительства и на похоронах испытывавшие в глубине душ даже счастье: тот экстаз ц-атральности, что всегда охватывает «передовую» толпу на всяких ¦I ражданских» похоронах...». С похоронами Чехова все было иначе. Единственный из великих русских писателей, не сотворивший (по нежеланию или неумению) собственного мифа, он умер в маленьком немецком курортном городке Баденвейлере сравнительно молодым, в 44 года, от изнурительной чахотки, которая глодала его пятнадцать лет, сделав лицо Чехова, как заметил безжалостно наблюдательный Бунин, желтым, морщинистым, как у очень пожилого монгола. Из Германии в Петербург гроб с телом Чехова привезли в вагоне, на котором, к ужасу небольшой группы встречавших, было крупно написано - «Для устриц». Вдову писателя, знаменитую артистку Московского Художественного театра Ольгу Книппер, поразило, что на вокзал пришло всего 15-20 человек. Все вместе взятое по своему абсурдизму напоминало один in рассказов Чехова. Похороны Чехова в Москве, на Новодевичьем кладбище, были уже гораздо более многолюдными, но на присутствовавшего там I орького произвели тем не менее угнетающее впечатление, о чем он и сообщил своему приятелю, некогда популярному (а ныне почти за-оы тому) писателю Леониду Андрееву: «Я весь обрызган серой грязью речей, надписей на венках, газетных статей, разных разговоров. И, невольно думая о своей смерти, я представляю себе идеальные похороны в таком виде: ломовой извозчик везет мой гроб, а за ним идет один равнодушный городовой. Лучше этого, благороднее, приличнее нельзя похоронить писателя в России». О, если бы Горький догадывался, насколько - согласно той шкале ценностей, какая была заявлена им в этом приватном письме 1904 года, - «неприличными» окажутся его собственные похороны в 1936 году: стотысячная толпа на Красной площади, речи советских вождей, оцепление из войск и милиции... Сам Иосиф Сталин возвел Горького к тому времени в ранг «великого гуманиста», борца за счастье «всего прогрессивного человечества». А Чехова скорее волновало счастье ЯВНОГО человека; он, по мнению многих, ни за что не «боролся». 11евец серых будней, серой жизни - таким Чехов представлялся многим своим современникам. Им не нравилось, что Чехов, в отличие от Толстого (а затем и Горького, и Солженицына), ничему не учил и никуда не звал. Вопреки давней русской культурной традиции, Чехов КС был ни пророком, ни юродивым, ни диссидентом. Вот почему он так популярен на Западе, где Чехова ошибочно считают типично русским писателем.