неизменно включались в советские проскрипционные списки, впрочем, как и подавляющее большинство русской эмигрантской литературы. Но московские вожди вряд ли когда-либо обращали на Набокова особое внимание. Соответственно - его замалчивала и советская пресса. Набоков открытую враждебность к советскому режиму пронес через всю свою жизнь, она отражалась и в его творчестве, и в преподавательской деятельности в Корнельском университете. Именно эта неизменная (в отличие от некоторых других видных эмигрантов, вроде Рахманинова или Бунина) враждебность стала одной из причин, помешавших Набокову принять «Доктора Живаго» Пастернака: ведь там большевистская революция во главе с Лениным изображалась как исторически легитимное явление - позиция, для Набокова неприемлемая. Известно резко отрицательное отношение Набокова к литературному качеству «Доктора Живаго»: он считал это произведение «мусорной, мелодраматической, фальшивой и неумелой» книгой. Набоков, начинавший в свое время как поэт и продолжавший и позднее писать стихи (грациозные, но, по суровой оценке Иосифа Бродского, «второсортные»), о чуждой ему взрывной поэзии Пастернака безжалостно отзывался еще в 1927 году: «Стих у него выпуклый, зобастый, таращащий глаза: словно его муза страдает базедовой болезнью... Синтаксис у него какой-то развратный». То есть раннего Пастернака Набоков отвергал за излишний, по его мнению, авангардизм, а позднего, напротив, за примитивизм. Обращенное к Сталину одическое стихотворение Пастернака, опубликованное в газете «Известия» в 1936 году, видная роль поэта на Первом съезде советских писателей в 1934 году и последующее его появление в Париже на просоветском Международном писательском конгрессе вряд ли могли расположить к Пастернаку антикоммуниста Набокова. В этом корни распространявшейся им приватно безумной теории Набокова о том, что скандал вокруг публикации «Доктора Живаго» на Западе был с самого начала советским заговором, специально организованным с единственной целью: обеспечить роману Пастернака коммерческий успех, а заработанную на этом валюту использовать для финансирования коммунистической пропаганды за рубежом. Идеологические и стилистические несогласия Набокова с Пастернаком усугублялись его личной неприязнью к поэту. Интересно, что Пастернак об этом знал или догадывался: еще в 1956 году он сказал посетителю из Великобритании о том, что Набоков ему завидует. Те исследователи, которые саму возможность такой зависти отвергают («и чему там было завидовать?»), забывают о том, каким культурным маргиналом должен был ощущать себя эмигрант Набоков и сравнении с Пастернаком, объявленным в 1934 году Бухариным с ВЫСОКОЙ трибуны ведущим поэтом страны. Л что мог чувствовать 11абоков, когда в 1958 году «Лолиту», занявшую наконец первое место в списке американских бестселлеров, выти') оттуда именно столь ненавистный ему (и поддерживавшийся, по ltd параноическому убеждению, советским правительством) «Доктор А и наго», взмывший на вершину списка после известия о присуждении Пастернаку Нобелевской премии? Вдобавок Набоков был прекрасно in аедомлен о том, что многие из наблюдавших за этим беспреце-и и I ним соревнованием двух романов русских авторов на западной арене болели скорее за «Доктора Живаго» как за более достойное, О мюродное» произведение о христианских ценностях. Гак думали не только в русских эмигрантских кругах, где, по цполпс понятному мнению Набокова, должны были бы симпатизиро-и.и I. скорее собрату-изгнаннику; к величайшему огорчению Набокова, подобную же позицию занял его ближайший американский друг, И тигельный критик Эдмунд Уилсон, проигнорировавший «Лолиту», | своей нашумевшей рецензии в «Нью-Йоркере» вознесший •Доктора Живаго» до небес. ('оветские ортодоксы всегда считали Шведскую академию враждеб-1(1 hi институцией. Однако нет сомнения в том, что именно бескомпромиссный антикоммунизм Набокова (распространявшийся не только на ('тлипа, но и на Ленина, что в те годы в западных интеллектуальных | рутах рассматривалось как непростительный экстремизм), в соединен и и •сто уязвимой позицией эмигранта, сделали в итоге кандидатуру писа теля «неудобной» для Нобелевской премии. Тянувшаяся за «Лолитой» Шлейфом репутация полупорнографического произведения лишь предо- *танляла шведским академикам удобный фиговый листок. Нот почему на них не произвело впечатления даже страстное письмо п поддержку набоковской кандидатуры, отправленное в Стокгольм из Москвы свежеиспеченным лауреатом Нобелевской премии 1970 года Александром Солженицыным. Письмо это, в котором Солженицын Юсхналял Набокова как писателя «ослепительного литературного даро-luiiiiH, именно такого, которое мы зовем гениальностью», в высшей степени любопытно. Солженицын выделял у Набокова изощренную игру и пика и его романах (и русских, и англоязычных) и их блистательную I i·miioзицию, питая мало симпатий к высокому модернизму, великим представителем которого являлся, безо всякого сомнения, Набоков. Чаю о Нобелевской премии за «Тихий Дон» (произведение, которое • I и мистически должно было быть ему гораздо ближе) Солженицын отозвался предельно кисло: «...было очень тоскливое и обиженное Чунстно в нашей общественности, когда мы видели, как Шолохов премируется нот за эту книгу». 'Ото еще один пример того, как эсте-ГИЧССКОе суждение подчиняется политическим эмоциям.
Классический модернизм, одной из вех которого в свое время стал столь высоко ценимый Набоковым фантасмагорический роман Андрея Белого «Петербург» (1914), в России по сию пору не признан в качестве мсйнстримной литературы. В этом, быть может, одна из причин того, что сюрреалистские романы Набокова (восемь на русском языке, среди которых выделяются такие тур-де-форсы, как «Дар» и «Приглашение на казнь», и восемь - на английском) не вошли в популярный канон даже после того, как они стали наконец-то издаваться в России. (Начало было положено в 1987 году, когда отрывок из «шахматного» романа «Защита Лужина» появился в еженедельнике «Шахматы в СССР».) Набоковская традиция и по сей день остается мало абсорбированной в России. В качестве исключений можно указать на семи-нальный роман Андрея Битова «Пушкинский дом» (хотя его автор всегда настаивал на том, что написал это блестящее произведение еще до знакомства с творчеством Набокова) и виртуозные опусы Саши Соколова, о «Школе для дураков» которого Набоков успел отозваться как о «волшебной, трагической и трогательной» книге. В своих отношениях с интеллигенцией Хрущев, по сравнению со Сталиным, находился в невыгодном положении. Безжалостный тиран, Сталин своей политикой жестоких репрессий запугал всю страну, в том числе и интеллектуалов. Поэтому Сталину было нетрудно на корню пресекать любые реальные или почудившиеся ему попытки политической или культурной оппозиции его действиям. Сталин мог себе позволить в личном общении с избранными членами советской культурной элиты демонстрировать простоту, внимательность и уважительность. Перефразируя Теодора Рузвельта, Сталин говорил мягко, держа в руках дубинку террора. Хрущев (в свое время - один из самых активных помощников Сталина по репрессиям), став лидером страны, уже не хотел - или не мог - опираться на массовый террор. Отсюда его антисталинские речи и решения. Но одновременно Хрущеву хотелось поддерживать в Советском Союзе, да и во всем так называемом социалистическом лагере атмосферу строгой дисциплины и безоговорочного послушания любым указаниям сверху. Возникшее на некоторое время ощущение «оттепели» нервировало Хрущева. Ему казалось, что связанные с оттепелью идеи либерализации разлагают и ослабляют страну в се противоборстве с Западом и что главным источником этих вредных идей внутри страны являются писатели, поэты, композиторы и художники. К этим людям Хрущев, в отличие от Сталина никоим образом не ПЛЯВШИЙся фанатом высокой культуры, всегда относился с подозрением и предубеждением, несомненно усугублявшимися комплексом неполноценности малообразованного человека. Подобные предубеждения, помноженные на возраставшее самодурство Хрущева, постепенно освобождавшегося от унизительных воспоминаний о сталинском превосходстве и псе более утверждавшегося в своем праве на лидерство в коммунистическом мире, являли собой эмоциональную бочку с порохом, готовую Iпорваться в любой момент. Нужно было только зажечь спичку. М ногие историки до сих пор утверждают, что всякий раз эту спичку ижигали другие, что когда Хрущев взрывался (а он делал это не раз), ТО происходило это из-за подстрекательств и наговоров окружавших его интриганов-советников, консервативных писателей и художников. Это шблуждение. Хрущев, как все руководители советского государства -включая Сталина до него и Брежнева после, - был в первую очередь 11 рофессиональным политиком, никому, кроме себя, до конца не довсря в пиши принимавшим финальные решения единолично. Манипулировать Хрущевым вряд ли кому-то удавалось. Но он сам в схватках с интеллигенцией искусно симулировал спонтанность и непредсказуемость. В первый раз на людях Хрущев «сорвался» на встрече с писателями в ЦК, состоявшейся 13 мая 1957 года, после двухчасовой бессвязной речи наорав на почтенную старуху Мариэтту Шагинян, надоевшую ему свои ми вопросами о том, почему в стране нет в продаже мяса (в то время как Хрущев собирался через десять дней объявить о своем намерении перегнать Америку по производству мяса, масла и молока на душу населения). На второй встрече с культурной элитой, прошедшей 19 мая того же года на государственной даче под Москвой, Хрущев своей главной мишенью опять избрал женщину, поэтессу Маргариту Алигер. Очевидцы вспоминали, как Хрущев обрушился на маленькую, хрупкую Алигер «со всем пылом разорившегося пьяного мужика», Крича, что она враг. «Когда же Алигер робко возразила, что какой же она враг, Хрущев тут же завопил, что она и не может быть никаким врагом, какой-то бугорок, на который он плюнул, растер и нет его. I VT Ллигер разрыдалась...» I Присутствовавшие при этой тяжелой унизительной сцене были i и hi,по напуганы и твердо уверены в том, что наследующий день и Ллигер, и другие писатели, которых на той встрече поносил Хрущев, будут арестованы. Хоть аресты и не последовали, нет сомнении в том, что подобного испуга и добивался хитрый вождь.