Выбрать главу

Боркова трясло крупной дрожью, как в лихорадке. И вдруг он кинулся к Зырянову.

— Стойте, стойте. Я скажу. Перестаньте его бить…

— Стоп! — скомандовал тот. — Говори.

— Пустите его. — Андрея все еще трясло. — Я брал у него листовку. Отпустите только его.

— Ну вот, это другой разговор, — с нескрываемым торжеством посмотрел Зырянов на Ширпака. — Развяжите этого, — ткнул он пальцем в сторону скулившего Юдина.

— Куда ты дел эту листовку? — спросил Зырянов у Андрея.

— Я ее прочитал и сжег.

— Врешь!

— Сжег.

— Ведь опять врешь… Ну хорошо. — Зырянов достал из папки, лежащей на столе, рукописную листовку. — А вот эта не твоя? — Он протянул листовку Андрею. Тот еще издали признал свою листовку. Но взял ее в руки, повертел.

— Эту листовку я не знаю, не видел.

— Как не видел? Это же твой почерк.

— Я вам говорю, что не видел.

— Врешь, сволочь!

Борков пожал плечами.

Ширпак подошел вплотную к Боркову.

— А вот эти ты где взял? — встряхнул он перед носом Андрея несколькими листовками.

— Какие эти?

— Те самые, которые ты с Даниловым и Филькой Кочетовым разбрасывал по дворам крестьян?

— С каким Филькой Кочетовым? — искренне удивился Борков.

— A-а… Не знаешь Кочетова?

— Это тот Филька, что у Хворостова в работниках жил?

— Да, да, тот самый, — с ехидством подтвердил Ширпак.

— Не знаю, — пожал плечами Андрей, — я его уже больше года в глаза не видел. Он же в армии…

— Рассказывай мне, в армии.

— Ну! — поднялся Зырянов. Его уже начинало бесить упорство этого чахоточного. — Будешь говорить?

— Никакого Кочетова я знать не знаю, — решительно заявил Андрей, боясь, как бы ему не пристегнули того, чего он и во сне не видел.

У Зырянова, как вчера на площади, задергалась щека, остекленели глаза.

7

Леонтьич пришел домой, что называется, чуть живой. От страху до сих пор тряслись колени.

Жена, обеспокоенная новым вызовом старика в управу, все окна проглядела. И когда увидела торопливо семенившего мужа, облегченно перекрестилась: «Слава тебе, Господи… пресвятая дева Мария».

— Ну что, старик? — спросила она, едва Леонтьич переступил порог сеней.

Но тот, не удостоив ее ответом, прошел в избу, сбросил с ног опорки и полез на полати. Низ живота резало, в кишках что-то гоняло взад-вперед. «Чтоб вам провалиться с этой листовкой. И на кой ляд я ее брал. Нечистый, видать, попутал тогда. А кум тоже хорош! Сам выпросил эту проклятую листовку, а опосля сам же отказывается: в глаза, грит, не видел. Вот и доверься таким… А Ширпак — какой изуит! Только бы порол и порол. А за что? За какую-то поганую бумажку? Да с ней на двор сходить и то пользы мало. А за нее людей порют. Должно, вредная она, коль они так обозлели, видать, не в нос она им. Так вам и надо, не будете людей пороть. А Андрей-то молодец, даже не закричал. Во какой парень! Оно и я не особо кричал. Стойко держался. Нас ведь этим не проймешь, господа хорошие, мы не такое видали, мы народ боевой. За правое дело тоже постоим». В это время в животе у него начался такой разгул, такая трескотня, что он, по-мальчишечьи проворно свесившись в полатей, жалобно попросил:

— Мать, дай соли выпить, а то крутит, прямо-таки терпежу нету.

Выпив густо посоленной воды, он снова исчез в дальнем углу полатей. «Чтоб вас так пронесло с Карлой, — кряхтя, укладывался он на дерюжке. — А этому Карлу, видать, кто-то уже понавесил фонарей, сидит косоротится. Так ему и надо, немчуре. Кто это его мог так приголубить? Должно, и вправду, окромя Данилова, водятся у нас в селе эти самые большевики. Они, говорят, народ такой, отчаянный. Коль царя скинули, по шее надавали, а немцу — это им запросто. Навешают — и будет посапывать… Андрей, конечно, не большевик. Это они зря его мордуют. Он бы мне сказал по-свойски, чай, мы кумовья. Его листовка та, проклятая, сгубила. Я виноват: на кой ляд ему показал. Если б не я с этой листовкой, жил бы человек и горя не знал. А то теперь начнут его по тюрьмам мытарить. Больному человеку — это гроб. И все из-за меня. Чего я такой невезучий: за что ни возьмусь — или себе беду какую-нибудь наживу, или людям».