Монахи забунтовали при Тишайшем царе Алексее Михайловиче. Весь монастырь в раскол ударился. Не по злому умыслу монахи засомневались, а от великой крепости веры. Крепки в вере были отцы соловецкие, никакими указами нельзя было их поколебать, и за веру, как считали её истинной, готовы были стоять насмерть и кончину мученическую принять.
Сам я человек православный, церковный, а раскольников-староверов уважаю. Братья они наши, история нас разделила, много обоюдных обид было, да все они отошли и забылись перед накатом безверия. Теперь-то мы одинаковые, все вместе страдаем. Вот дедушка, печорский старовер, что ж он, не христианин? Ещё какой христианин! Какими и нам быть следует. Мы убиваемся в скорби, а он радуется: «Радуюсь, — говорит, — детушки, что и мне за Христа пострадать довелось!» Вот как! Великой непоколебимости люди. Семь лет соловецких страдальцев воевали, ничего поделать не могли, и кто знает, чем кончилось бы, кабы не нашёлся средь монахов Иуда некий (Феоктист его имя — помнятся почему-то имена подлецов!), провёл он царских стрельцов тайным ходом. И что было тогда! Как крошили монахов саблями, как к конским хвостам привязывали и по отоку волочили, как живьём в прорубях морозили, как грабили честной монастырь, золотые ризы срывали, иконы бесчестили — не пересказать. Всех монахов перебили, новых населили.
Да только после злого сего побоища повредилось что-то в монастыре, изъян некий внутренний возник, а в изъян проник грех. Нехорошая слава ославила монастырь — учредили при нём тюрьму. В двух местах на Руси были монастыри-тюрьмы: здесь да в Спас-Ефимьевом в Суздале. Там и теперь изоляторы. Заметьте, где прежде были тюрьмы, там они и остались. Злое к злому тянется. Прежде Соловками пугали, и ныне, только в тыщу раз пострашнее. На кровавом месте кровавая жатва произрастает. Так и Лубянка-то нынешняя, говорят, на том месте стоит, где прежде пытальный приказ был, — кровь кровь притягивает. Грех к греху тянется, а святость к святости.
Пятьсот лет Соловкам, а узилищу, почитай, триста! С царя Ивана Грозного началось, он ведь первым Руси кровавую баню устроил, он и соловецкое заточение начал. Да был тогда отпор духовный, был Филипп-игумен… Первым соловецким ссыльным (запомним нашего праотца!) был старец Артемий. То ли оговорили его, то ли в самом деле привержен был ереси Матвея Башкина — ныне не разобрать — но Соловки он схлопотал. Филипп-игумен недаром святой был: отпустил старца на все четыре стороны, тот и схоронился в Литве. (Нынешние-то наши дурным примером подражать быстро научились, а хорошим что-то не спешат.) Поп Сильвестр известный, «Домострой» он написал, друг и учитель молодого царя, тоже на принудительное богомолье послан, здесь и пострижен под именем Спиридона. Филипп-игумен утешал и ободрял его в опале. И других начали ссылать и постригать. Да всё это были первые цветочки, а настоящее узилище, темница злая, она позже созрела.
Осквернено было соловецкое чудотворство, и замерло оно, затихло, но не исчезло вовсе, как сказано на доске в Сосновской часовне, жило в простецах-монахах по скитам и затворам, а зло над всем свой покров спустило. В ожесточении думаю иногда: как можно было молиться, зная, что за стеной люди страдают, — этому нас Христос учил?! Но, раздумав, понимаешь — иначе тогда на это смотрели, указу царскому подчинялись, а за страдальцев-колодников молились. Правду сказать, за два прошлых века не страдало на Соловках столько народу, сколько нас в одной этой камере, но ведь и времена тогда были другие. Как ни злы всегда были люди, а всё ж против нынешних куда добрее. Потому и говорится: «доброе старое время».
Про себя скажу, я бы в старую соловецкую тюрьму с радостью души попросился. Кормёжка что! Там хоть и сидишь в тюрьме, а от церкви не отвержен, в храм водят, к исповеди и причастию допущен, на Пасху светлую заутреню отстоишь, а уж чтоб измываться и бить нашего брата — быть того не могло. Сказано было: «Обращаться с возможною по человечеству умеренностью». Всё же не чекисты, а монахи окружали. Я-то про что говорю: негоже монахам быть тюремщиками, вот в чём грех, вот за что рассчитались ныне Соловки сверх меры.