А ты, писатель, меня не перебивай, не говори, что я всё к божественной инстанции свожу. В сказе этом есть смысл, сам поймёшь… Не сержусь, ни на кого я теперь не сержусь… Только вот что я думаю. На воле ты, писатель, что тенор знаменитый Леонид Витальевич Собинов или гениальный бас Фёдор Иванович Шаляпин, все тебя слушают и аплодируют, а в походе солдатам не тенор нужен, не бас, а запевала, а в каторге трепач вроде меня, вот меня и слушают. И ты слушай, коли любо.
Так о чем бысть я? Про лагерных голубочков, Ромео и Джульетты вроде, или про беглеца вроде Монте-Кристо Соловецкого? Совсем ты меня, писатель, с толку сбил. Ах да, про схимника…
Не верите, что был такой? Был и жил в землянке в потайном месте. Что война была, что революция и вся заваруха — до него не доходило: давно он себе гроб из колоды вырубил — домовину, в ней и спал, а остальное время Богу молился. Всё людское забыл, сло́ва не молвил — молчальником был, с одним Богом беседовал, и столь древен был, что новые монахи его имя забыли, а спросить у него не могли. Носили ему пищу раз в три дня — когда возьмёт, а когда лисицы съедят, а потом, в заваруху, и носить перестали, и тропу забыли, и те из монашествующих, кто на острове оставался, не знали — жив или почил в Бозе.
Только однажды, рассказывают, собрался первый начальник лагеря Соловецкого гражданин-товарищ Ногтёв на охоту и, как новоявленный князь соловецкий, притомившись за потехой, выехал на полянку и наехал на пещеру схимникову. Вынул из кармана флягу, тут же её разом высосал и послал своего адъютанта разузнать, что за непорядок такой на вверенной ему в управлении территории. Тот в землянку слазил и докладывает: «Живёт там какой-то полоумный старик, и дух у него тяжёлый». Начальник тогда сам в землянку пошёл. Что там было — неведомо, только вышел оттуда начальник смирный-пресмирный и всю дорогу молчал, а когда адъютант спросил его, что со стариком делать, прикрикнул: «Кто старика тронет, тому — вот!» — и по кабуре своей похлопал. Говорят, присмирел с тех пор, а то был зверь зверем — из каждой партии вновь прибывших нескольких собственноручно из маузера шлёпал. Молва-то доносит, что каким-то образом узнал начальник от схимника свой смертный час, да это домысел — разве мог молчальник говорить? Но то, что начальника самого вскоре шлёпнули — верно. Известно, на Соловках и стража и страждущие — все под смертью ходят.
Вот к этому схимнику и приполз беглец. Он бы ушёл, чтоб старца не подводить, да сил не было, разум помутился, чувств он лишился. А очнулся во тьме — мохом и сырой землёй пахнет, будто в могиле, но слабый огонёк мигает — понял он, что в землянке, приподнялся и старца увидел — на коленях молится. Рад беглец пристанищу, да неймётся ему, дрожит весь, озноб не унимается. И оставаться нельзя, понимает, что подведёт святого старца, и остаться хочется, посмотреть на последнего подвижника русской земли. Посидел он так, а холодно ему — ох и холодно! — нам-то с вами в этом сыром каземате — чистая баня! — и пополз к выходу, да задел что-то, крышка это была от домовины, она и хлопнула. Старец оглянулся, зна́ком к себе беглеца позвал. Беглец к нему как к живой иконе припал. Старец взирает на него, как с иконы, пытливо и сурово, но и доверчиво так-то, понимающе. «Я сейчас, я уйду…» — лепечет беглец, а сам дрожит. Старец сделал рукой запретительный знак, повелевает встать. Тот поднялся шатаясь. Старец указывает на домовину — ложись, мол. Тот отшатнулся, ужас пронял. Старец, похоже, даже улыбнулся — глаза посветлели и кивнул головой — ничего, мол, не бойся. Понял беглец, что старец отдаёт ему своё ложе, но всё ещё не мог решиться. Тогда старец тихонько коснулся его рукой и опять в глаза посмотрел. Теплее стало замученному человеку от этого прикосновения и взгляда — токи бесконечного добра передались ему, и повиновался он старцу, снял сырую одежду, а старец ему белый саван подал, он его надел и лёг в домовину, как в вечную постель. И так-то хорошо и тепло ему, как давным-давно в детской колыбельке было, когда лежишь, глазёнки таращишь, а над тобой родная маменька склонилась…
Вот и скажи мне теперь, писатель, что дальше-то будет? Всё ты упрекаешь меня, что чудотворю я, выдумываю, вру то есть, ну так возьми и за меня дальше придумай, а то я, честно говоря, притомился. Не можешь так сразу? Вот то-то и оно, что придумывать трудно, а сказывать просто. Не выдумываю я, а сказываю всем на потребу — и трудягам, и доходягам, и вохре, и операм. Они же, сердешные, на мне кормятся, целый сексотный штат вокруг меня держат. Ну а на сегодня дадим-ка им передохнуть — время позднее, вставать рано, надо ж успеть им к утру рапортичку подготовить, а нам с писателем сей легенде исход…