Воображению моему предстали образы портретной серии П.Д. Корина «Уходящая Русь» (я называл её аввакумовскими словами — «Последняя Русь»), показанной впервые в те годы. Предстали люди того времени, когда новый вал гонений обрушился на Церковь, когда злорадно оплёвывалась вера, уничтожались русские святыни — Симонов монастырь, Сухарева башня, храм Христа Спасителя. Люди необыкновенной духовной силы — «соль Русской земли». Их было не поколебать, не согнуть, только уничтожить. Я помнил образ «Молодого монаха» (о. Фёдор) и рассказ о нём Павла Дмитриевича: «Ну что сказать о нём? Он был студент-медик, с третьего курса ушёл в монахи, в тридцать седьмом был арестован. Его пытали, вырывали по волосикам бороду, били ногами, а вы представляете, что такое, когда бьют ногами? Он стоял насмерть». (Последняя фраза дословно вошла в текст.)
Итак, время было определено: трагический «великий перелом» конца 20-х — начала 30-х годов, найдены и герои-мученики.
Поскольку сюжетным стержнем должна была стать легенда о Чёрной книге, необходим был герой, связавший бы легенду с реальностью. Очевидно, им мог стать книжный человек, обладающий даром сочинительства. Такой мог взяться из плеяды старых московских букинистов, великих знатоков книги, людей редкой начитанности и одновременно краснобаев, насмешников, ёрников и выпивох. Осколки этого славного племени я ещё застал и знал этот тип. Выбор оказался верным: едва я представил себе «московского человека», как он тут же раскрыл рот и заговорил, а мне оставалось только записывать.
Первоначально повествование замышлялось в двух планах: фантастическом и реалистическом. Фантастический план был целиком отдан «московскому человеку». В реалистическом плане предполагалось изобразить церковную среду гонимых и их гонителей, деятелей тогдашней Лубянки, а также пёстрый мир Сухаревки — букинистов, торгашей, жуликов, агентов и пр., причём в обе плоскости постоянно впутывается «московский человек», своей болтовнёй сбивающий всех с толку. (Двуплановость — классический приём «фантастического реализма», ещё с романтиков, с «Кота Мура» Гофмана, с «Записок сумасшедшего» Гоголя и, конечно, — «роман в романе» «Мастер и Маргарита» Булгакова.)
Но для того, чтобы выполнить столь обширный замысел, не хватало самого главного — знания той эпохи и тех людей, а этого не взять ни из книг, ни из живописных полотен. Поэтому и пришлось «московскому человеку» одному вытягивать сказ о Чёрной книге, чем он отнюдь не был обескуражен.
Он — «грамотей книжный», «весь книжной пылью пропах» и говорит «затейливым русским слогом» (у Державина — «забавным русским слогом»). Роль «трепача с Малой Сухаревской», трактирного рассказчика ставит его в особое положение — с него взятки гладки — он плетёт свой сказ, смело используя литературные репродукции, что смутило бы автора-профессионала. «Русский инок», «русская женщина» — конечно, от «писателя нашего любимого». От него и имя героя — Алёша, новый Алёша в новое время. Знаменитый «московский бес» тоже залетел в московский сказ из Гоголя и Достоевского, взяв от одного свою проказливость, а от второго нагловатую говорливость.
Но почему он вообще появился, этот бес? «Нечистая сила в Москве» заставляет вспомнить булгаковский роман. Но самое замечательное, что в то время, когда создавался сказ, автор очень мало знал Булгакова, а великий роман его ещё не был опубликован.
И величественный Воланд, и мелкий московский бес появились потому, что породила их изображаемая обстановка 20-30-х годов. Когда мы читаем статьи литературных критиков того времени, кого-то обличающих, к чему-то призывающих, мы вполне понимаем Кота-беса с его примусом, поджигающего писательский шалман. Когда мы видим ныне в старой кинохронике, как губят Симонов монастырь, как люди с радостными лицами выносят из собора иконостасные доски шестнадцатого века и кидают их в костёр (так было в стране высокой религиозности, а в стране высокой культуры столь же радостно жгли книги), мы знаем, как это назвать. Это — беснование.
Вообще, по моему убеждению, та эпоха иначе не изобразима, как в манере гротесковой, сатирической, фантастической. И пусть поддержат меня в этом мнении и Булгаков, и Платонов, и Ильф с Петровым. Действительность была такова, что она реалистически не изобразима — не внешне, по сути не изобразима — ибо за внешними пёстрыми событиями скрывалась невместимая правда — чудовищное надругательство над страной и её народом, над его прошлым, над его святынями.