Есть и изменения синтаксиса, приведшие к нарушению вязевого плетения сказового слога.
Особенно значительные потери понёс десятый, заключительный сказ, где рассказчик высказывает свои заветные мысли:
«Страна у нас такая легендарная, вовсе особенная, и сами мы — люди легендарные, одно слово — московские люди. Нам сказ дорог. В нём — правда истинная».
И всё же, несмотря на допущенный редакторский произвол, а может быть, и благодаря этому я рассматриваю издание «Посева» как документ того времени, времени противостояния, легендарного времени сам- и тамиздата. В то время, когда, казалось, мы обречены на вечный застой, думаю, все тамиздатовские авторы мечтали, что когда-нибудь, очень не скоро, их вещи вернутся домой и будут напечатаны в своём настоящем виде. К счастью, это время пришло раньше.
Но история «московского сказа» на этом не кончилась. В то время как книга шла уготованной ей судьбой, автор писал её продолжение (окончено в 1973-м году). Невозможно было остановить говорливого «московского человека», и он продолжал своё «трепаческое ремесло» в уготованных ему лагерных страстях.
Попав на Соловки, он начинает снова сказывать, «чудотворить» по-своему (то самое — «и творчество, и чудотворство»). Среди беспросветного отчаяния, накануне гибели последних соловецких узников он пытается вызвать образы святых заступников, дать надежду изверившимся людям. Его сказ поначалу движется трудно, как бы на ощупь, но постепенно набирает силу, становится свободнее и просторнее. (Как мне известно, два из соловецких сказов были опубликованы в газете «Русская мысль» как лагерный фольклор.)
В какой мере изображённое исторично? Полагаю, что по сути — да, исторично. Нарастание тревоги, чувство обречённости — всё это, конечно, было. Но документальность отсутствует. Существует немало свидетельств о Соловках 20-х годов, меньше о начале 30-х и почти ничего о конце в 1939-м году. Есть сведения, что режим соловецкой тюрьмы, сменившей лагерь, был столь строгим, что в камерах запрещалось разговаривать. По одной из версий, последних заключённых посадили на баржу и затопили в море…
До сих пор мы не знаем всей правды соловецкой, ещё не выросла та «звонколистая осина», которая «прозвенит своими листочками правду на весь мир…».
Автор надеется, что, дав простор фантазии, он ничем не потревожил память соловецких страдальцев.
И хотя творец «Соловецкого чудотворства» пропел сам себе «вечную память», сказ его не мог исчезнуть вместе с ним. О таких рассказчиках подолгу жила память в арестантской среде. Сочинённое им должно было помниться и передаваться.
И вот он снова явился, начав свои «Блатные сказочки» в «некоем царстве, неведомом государстве… при Пахане Великом…», среди «ребяток-зверяток», поначалу насмешничая и дурача невзыскательных слушателей, но с каждым разом всё настойчивее внушая идею добра в их заскорузлые души.
Вопреки хронологической последовательности «сказочкам» отведена завершающая роль. Отчасти сделано это для того, чтобы их озорство несколько рассеяло трагический финал второй части. Но — особенно важно — идейное завершение трилогии двумя «евангельскими историями», своего рода апокрифами — наверное, лучшим из всего сказанного «московским человеком»[2].
Полагаю, прочитанное покажется несколько неожиданным для тех читателей, которые знали меня как автора книг о Русском Севере и некоторых литературоведческих работ. Но, надеюсь, они согласятся со мной, что противоречия здесь нет. Север вошёл на страницы «Трилогии», и в ряду образов, созданных воображением «московского человека», северяне на достойном месте. О них герой-рассказчик говорит с нескрываемым восхищением и нежностью, им отдана его любовь. Я буду рад и счастлив, если этот мой поклон Северу и северянам будет понят.
Попутно замечу, что не всё в сказах обязано безудержной фантазии «московского человека», а, в частности, северные сказы имеют прототипы лиц и сюжетов. Так, нечто подобное «Колдовской истории» произошло на реке Мезени в годы коллективизации — действительность часто превосходит воображение.
И последнее. Автора спрашивают: каково имя «московского человека»? Да, я думал об этом, возникали разные имена и прозвища (одно из них угадывается в начале третьей части: «а Сверчком зови…»), но все они не годились, потому что, я понял, у «московского человека» нет имени, иначе говоря, может быть любое. Так и автор, когда привелось подписаться псевдонимом, подписался «Русский», «Русский из России», отнюдь не в превозношении и гордыни, а в смиренном сыновстве, как один из русских людей, в данном случае —
2
В настоящем издании 2-я и 3-я части поменялись местами, в порядке их хронологической и, в общем, смысловой последовательности. —