– Мама! Не надо тебе сюда забираться. О черт, лестница ненадежная. – Он останавливается рядом. – Споткнешься ненароком и….
Чуть похлопываю его по ноге, качаю головой, не в силах взглянуть на него.
– Присядь, – шепчу.
Он опускается на колено, потом садится рядом. От него пахнет лосьоном после бритья, тонким и пряным, и еще немножко табаком – курил потихоньку на улице. Он бросил много лет назад, но вновь начал, узнав о моем диагнозе. У меня нет оснований ворчать: он врач, ему лучше знать.
Первым побуждением было сунуть бумагу в кофр и поскорее захлопнуть крышку. С глаз долой. Именно так я поступала всю жизнь.
Но сейчас я умираю. Может, и не так быстро, но и не чересчур медленно, и чувствую, что должна все же спокойно взглянуть на прожитые годы.
– Ты плачешь, мам.
– Разве?
Хочу рассказать ему правду, но не выходит. И меня смущает собственная робость. В моем возрасте уже можно ничего не бояться – уж точно не собственного прошлого.
Но меня хватает только сказать:
– Я хочу забрать этот кофр.
– Он слишком большой. Я переложу вещи в коробку поменьше.
Я ласково улыбаюсь его желанию опекать меня.
– Я люблю тебя, и я больна, поэтому позволяю тебе помыкать мною. Но пока я жива. И хочу забрать этот кофр.
– Ты уверена, что тебе действительно необходима вся эта ерунда? Это ведь только наши рисунки и прочий хлам.
Если бы давным-давно я рассказала ему правду, если бы позволяла себе больше петь, пить и танцевать, может, он и сумел бы разглядеть в своей беспомощной скучной матери меня. Он любит несколько неполную версию. А ведь именно этого мне всегда хотелось: чтобы меня не только любили, но и восхищались мной. И наверное, мне хотелось бы всеобщего признания.
– Считай это моей последней просьбой.
Он явно рвется возразить, мол, чтобы я не говорила так, но боится, что голос дрогнет.
– Ты уже дважды справлялась, – откашлявшись, наконец выдавливает сын. – И справишься сейчас.
Мы оба знаем, что это неправда. Я слишком слаба. Только благодаря нынешней медицине я могу пока спокойно спать и нормально есть.
– Ну конечно.
– Я просто забочусь о тебе.
Я улыбаюсь. Американцы такие наивные.
Когда-то давно я разделяла его оптимизм. Считала мир безопасным местом. Но очень давно.
– Кто такая Жюльет Жервэ? – спрашивает Жюльен, и я вздрагиваю.
Прикрываю глаза. В темноте, пахнущей плесенью и прошлым, память принимается переворачивать листки календаря, тянется сквозь годы и континенты. Против воли – а может, именно согласно ей, кто знает? – я вспоминаю.
Два
Свет погас над Европой.
И никогда больше в нашей жизни мы не увидели его.
Сэр Эдвард Грей, о Первой мировой войне
Август 1939-го Франция
Вианна Мориак вышла из холодной кухни во двор. Чудное летнее утро в долине Луары, все цветет. Белые простыни на веревке хлопают под порывами ветра, розовые кусты льнут к старой каменной ограде, укрывающей уютный уголок от посторонних глаз. Пара трудолюбивых пчел озабоченно жужжит среди цветов; издалека доносится пыхтение паровоза, а затем заливистый девчоночий смех.
Софи.
Вианна улыбнулась. Восьмилетняя дочь, наверное, бегает по дому, беспрерывно теребя отца, который покорно бросает дела, чтобы стать участником ее забав, – это они так собираются на субботний пикник.
– Твоя дочь – настоящий тиран. – В дверях возник улыбающийся Антуан, аккуратно причесанные волосы блестят на солнце.
Все утро он работал: шлифовал новый стул, и без того гладкий, как атлас, и тонкий слой древесной пыли припудрил его лицо и плечи. Антуан крупный, высокий, плечистый, на круглых щеках пробивается темная щетина.
Он обнял ее, притянул ближе:
– Люблю тебя, Ви.
– И я тебя.
И это самая абсолютная истина в ее мире. Она любит в этом мужчине все: как он улыбается, как бормочет во сне, как смеется, чихнув, как поет в душе оперные арии.
Она влюбилась в него пятнадцать лет назад, на школьном дворе, раньше, чем узнала, что такое любовь. Он стал ее первым всем – первый поцелуй, первая любовь, первый любовник. До встречи с ним она была худой, неловкой и нервной девчонкой, начинавшей заикаться при малейшем испуге, а пугалась она частенько.
Сиротка, выросшая без матери.
– Теперь ты взрослая, – сказал отец, когда они впервые пришли в этот дом.
Ей было четырнадцать, глаза распухли от слез, горе невыносимо. В одно мгновение дом из уютного семейного гнездышка обратился в тюрьму. Мама угасла в две недели, а папа отказался быть папой. Входя с ней в дом, он не держал ее за руку, не обнимал за плечи, даже не протянул платок, чтобы утереть слезы.