Выбрать главу

— Что это вы такой сегодня? — спросила Елена Сергеевна, тревожась за него и думая — не болен ли уж он?

А он ответил:

— Да так, Елена Сергеевна, пройдет. Мне вам все хочется много, много сказать, да придется, видно, сделать это в другой раз, когда буду в форме, как говорят спортсмены.

Елена Сергеевна даже не улыбнулась. Она, вздохнув, качнула головою в знак того, что понимает Павла Матвеича, и встала. От того, что сказал Павел Матвеич, на душу ей лег вновь груз сомнения в искренности душевных движений его, но она подавила в себе это чувство. Стоя у столика, они решили, что в следующий воскресный день будут оба на Большой, русской ярмарке в Белыни, если, так сказал Павел Матвеич, «этот Синегалочкин опять с ума не сойдет» и не созовет какого-либо совещания.

Они попрощались, он поцеловал у нее руки и пошел из сада. А в овражке продолжал петь соловей.

Пение соловьев в эту пору особенно задушевно, спокойно, уравновешенно. В нем нет уже того спевческого, фестивального азарта, когда надо перепеть всех, и особенно тех молодых, что еще петь как следует не умеют и зачастую картавят. Соловей в овражке пел так отчетливо, умело и спокойно, что знаток сразу же сумел бы решить — у этого все в порядке! В порядке началась и идет весна, в порядке навитые им гнезда, одно из которых заняла его подружка, в порядке, должно быть, будет и семейство, потому что теперь от разрыва сердца он не умрет в азартном пении — распаровка-то кончилась удачно. Теперь ништо — теперь он только для самочки своей поет и стережет вместе с нею свое гнездышко. Теперь ему ничего другого не надо!

Но Павлу Матвеичу показалось, что, когда он целовал руки Елены Сергеевны, соловей запел, и запел как-то противно. Ему даже почудилось, что соловей подразнил его, пустив: «Павел, Павел, Павел, а любовь-то, любовь — есть, есть, есть!» Павел Матвеич отмахнулся мысленно от соловья, но, едва вышел на дорогу, как ему вновь показалось, что когда-то, в какой-то час и миг с ним было уже такое, что с ним было сегодня. Он стал перебирать в памяти, что бы это такое могло быть, но оно, это, что было когда-то, на память не шло и мучительно от него ускользало. Показалось Павлу Матвеичу, что это, то, что когда-то было, как-то непременно связано с Еленой Сергеевной, почему-то с ее голосом, взглядом, улыбкой, глазами, даже с жестами рук, но что это такое, откуда оно и как то, что когда-то было, связалось с нею, — уловить самой сути, именно самой сути этого он никак не мог. К тому же почему-то, хотя и не накатила на него та беспричинная тоска, которую он часто испытывал, в мысли, даже в сердце щемящим чувством вошел вдруг тот самый, ну этот, как его, Кушнарев, и как встал, так и стоит, и не уходит. «При чем этот-то здесь? — думал он. — Черт знает как устроен человек. Совершенно несовместимое в нем совмещается».

И Павел Матвеич, решительно отмахнувшись ото всей этой «назойливости», и потому, что ему не хотелось идти надоевшей дорогой через поле со свекольными высадками, свернул на край его и пошел тою, давно неезженой дорогой вдоль опушки Долгой дубравы, где они по весне сели с Сашкой в перекоп.

Но едва Павел Матвеич ступил на зеленые, в цветах, никем не мятые травы опушки, как в уши вновь противно ударило соловьиное пение. Не рассуждая, что, отчего, к чему, он резко повернул к полю, прошагал между гряд уже отлично выкустившихся, готовящихся к цвету свекольных высадок, выбрался на дорогу и зашагал к Пориму в сильно уже сгустившихся сумерках позднего вечера, стараясь не слышать пения соловьев. От этого пения у Павла Матвеича безотчетно по коже пробегал почему-то сегодня мороз.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Да, Павел Матвеич решил брать, решил наступать и утвердиться. Всю неделю он не видел Елены Сергеевны. Причин на это было много, а главных две. Первой из них была та, что со второй трети календарного мая потянуло на сушь. В меру дождливое, в меру ясное, в меру теплое начало мая, к тому же еще с удивительно ясным и влажным концом предшествовавшего апреля, так погнали всё в поле в рост, что Козухин, не вылезавший совсем в эти дни с поля, встретив Павла Матвеича на колхозных конопляниках, радующегося отличным всходам, сказал ему:

— Хороша нонь весна, хороша! Только, слышь, деловой, приметь — что-то она больно торопится, рано с земли слетает. Коли на конец месяца пойдут дожди, говори — хорош, говори — с хлебом. А коли нет, то, мотри, не плантуй шибко. В осень урожай щедр, когда долгой сырой весной богат.

Было это в середине мая, когда, приметчивый на все, Козухин сказал ему это, но Павел Матвеич на слова старика не обратил тогда никакого внимания. Потом же, к концу мая, когда и впрямь пошла сушь, когда оказалось, что и греча, и кормовые горохи — а было их посеяно не мало, — уже хорошо выгнавшие ростки, стали к полудню привядать и ложиться, поднимаясь только с вечерней и ночной росою, Павла Матвеича охватила тревога. Не то что он боялся неприятного разговора с Синегалочкиным за допущенные кое-где в хозяйствах довольно значительные разрывы в сроках сева — сеял-то все же не он, а хозяйства, — заботить его начали думы о том, что не придется ли пересевать горохи местами, если они не выстоят и совсем пожухнут. Обычно, в нормальные годы, такие пересевы попадали под июньские, начальных дней дожди, и за гречу, и за поздние горохи в районе никогда и никто нисколько не боялся. Но вот ко двору подходил уже и сам июнь, ранние горохи и кукуруза еще сносно держались, между тем как поздние горохи едва стояли, а греча увядала совсем. Павел Матвеич уже раза два заходил к Шарову вызнать, есть ли у него в запасе семенной горох, и оба раза напоминал Шарову о возможном пересеве. Шаров отмалчивался, хмурился, переводил разговор на другое. «Сегодня, — сказал он ему один раз, — в лесничестве у Тенина был. Обещал старик дать на столбы лесу. Проведем в Медвешкино электричество, радио туда, где их нет. Надо спешить с этим, покуда в поле мало работы». А другой раз он Павлу Матвеичу ничего не ответил. Почесал карандашом за ухом, начал что-то вычислять на клочке бумаги, будто не слышал Головачева.