Выбрать главу

Павел Матвеич, как готовила его жизнь, должен был стать не совсем маленьким человеком. У него были «жизненные этапы», как он сам выражался. А этапы эти во всей его жизни не были одинаковы, не были равноценны. И если каждый этап жизни Павла Матвеича называть старым и понятным словом — житием, хоть и не нами испорченным, но точным и емким, то таких житий, совершенно законных, округленных в рамках времени, у него было три. В четвертое он вступал.

По сути дела, если вглядеться во всю прошлую жизнь Павла Матвеича, то можно будет сказать, что ничего особенного с ним и не случилось. Его просто прогнали с работы, прогнали из учреждения, «вышибли», как думал он об этом сам, с «треском, с грохотом, с обсуждениями и решениями». Вот и все, что с ним случилось там, в городе.

Заметим только, что прогнали его так, чтобы он «почувствовал», «осознал», «исправился», «загладил» свои вины. Ведь что ни говори, а человек-то он наш, что ни думай, а участвовал-то он всю жизнь своими делами в нашей, общей жизни.

Но все это нам сейчас не так важно, все это позднее объяснится. Сейчас для нас важно то, что Павла Матвеича прогнали из учреждения. Прогнали не из жизни, не из большой жизни, не из общества, а только из учреждения, с работы сняли. Но Павел Матвеич восчувствовал это так, словно его прогнали и из общества и из жизни. Отчего это так? Уж не оттого ли, что очень он сросся со всем тем, что было его жизнью на протяжении многих лет? А сколько все же прожил Головачев в такой своей жизни, которую можно назвать и привычной и устроенной? Да если взять только зрелые годы, то больше двадцати лет получится. Теперь у него на исходе был сорок пятый год его жизни. Приблизился же он к этой жизни и пошел через нее тогда, когда ему было двадцать третий год от рождения. Двенадцать полных, зрелых лет из двадцати с лишним служебных, когда Павел Матвеич чувствовал себя, что живет все «в седле», что живет все как бы «по особому заданию», срок немалый.

Да и то это будет не точно, если мы хотим знать, как складывался характер Павла Матвеича и как он укреплялся. Для этого надо принять во внимание даже и те годы, когда он в школе учился. Это время из биографии Павла Матвеича выкинуть никак невозможно. Павел Матвеич, тогда Пашка Головачев, начал жизнь свою в Обояни, и уже в школе начал складываться его характер.

Даже тогда, когда из Обояни, из очаровательной соловьиной Обояни, через год после того, как он окончил школу, пришел в Москву, пробился в знаменитую Тимирязевку, о которой наслышался еще от своего учителя ботаники и истории Пал Палыча Рогульских, когда уже с первого курса на факультете пошли среди студентов-почвенников расхождения насчет учения Прянишникова и Вильямса, когда многие становились на сторону первого и не одобряли — лишь только не одобряли — второго, он уже усвоил себе твердо держаться последнего потому, что первому «хребет ломали». А уж раз так было, то Павел твердо был убежден, что это «так надо».

Даже тогда, когда новое время пришло и когда многое из того, что объявилось у него вдруг проступками, казалось уже похороненным, порою даже не стоящим и воспоминаний, формула: «было и быльем поросло» — прочно в нем сидела. «А время и не такое, — думал Павел Матвеич, — списывает со счетов и даже с совести». Но все получилось иначе.

Павел Матвеич, конечно, ощущал хорошо, что жизнь наша идет вперед, продолжается, что она выросла из той же нашей, минувшей уже жизни и из этой нашей настоящей жизни вырастет когда-то новая и пойдет дальше.

Может быть, только одно это должно было его заставить подумать, так ли он жизнь свою прожил и то ли в ней вершил.

К тому же надо иметь в виду его характер. Павел Матвеич, еще будучи Павлом, держался во всем только середины. Врожденное свойство его характера всегда было «серединка на половинку» и казаться «посвыше других». От этой серединки и стремления быть «посвыше других» его шибало и к хорошему и к плохому. И опять-таки не слишком куда-нибудь — туда или сюда. И в хорошем и в плохом он был опять-таки на серединке. Даже его стремление быть волевым человеком, воспитать в себе «волевитость» было заложено в нем также от природы.

Еще тогда, когда Пашке минуло шестнадцать лет, и потом, когда он окончил школу и готовился еще год целый для поступления в вуз, для себя он уже думал не теми категориями, как его сверстники, что любили и рыбу поудить, и перепелов в колхозных ржах половить. Нет, эдакие занятия Пашке не подходили. Уже в эти годы он любил примерить себя к чему-нибудь значительному, и так, чтобы оставаться со своими мыслями. Любил, например, посещать он учреждения городские, читать таблички на дверях и прикидывать, что бы все это значило для него. Забредет в городской суд, прочтет надпись на двери золочеными буквами в серебряной рамке: «Народный судья», и уже начинает ворочать мыслями, как бы это у него в жизни выходило, если бы он был судьей.