Поздно вечером я одиноко сидел за столом, Отто Мейснер с женою и сыном плыли на волчьей повозке-ладье сквозь облака, и далеко внизу под ними вращалась огромная планета, наворачивая на себя все новые витки времени. Мне стало тревожно за магистра философии, когда душа его раскрылась навстречу открывшемуся простору поднебесья и величием своим стала уподобляться ему: мое сердце, наоборот, сжалось в маленький холодный комок. Отто Мейснер взял мою любовь и забрал моего ягненка и теперь подводил меня к безграничному белому Ничто, в котором растворится наконец вся моя тревожная отдельность, маленький шарик моей самососредоточенности. Желание немедленной, сиюминутной гармонии все выше возносило меня к Отто Мейснеру, к его озаренному лицу, и я готов был, с тоскою глядя в убогое окошко хижины, за которым была ночь, взять и запустить в черное стекло бутылкой из-под вина, в горлышко которой была вставлена кривая ветвь яблони.
Но тут в это самое окошечко шмякнулось снаружи что-то мягкое, а затем еще раз что-то промелькнуло и шмякнулось. Огромные волки стлались в своем беге-полете: что ж, даже волчья погибель должна была обрести смысл и значение в мире белой гармонии, куда звал меня Отто Мейснер. И, едва не плача от одинокого своего бессилья, от неуклюжей своей бескрылости, я провалился сквозь облака, сквозь годы, сквозь неощутимый миг своего рождения, сквозь мифическое детство свое и трудную, одинокую юность и побрел, спотыкаясь, на улицу через темные сени… Подходя к окошку своего дома, которое светилось средь невидимо спящей деревни, словно яркий прожектор, я услышал приглушенный девичий смех, а затем быстрый топот удаляющихся ног. Под своим окном на земле я нашел ветки бузины с белыми пахучими цветами. Кто-то бросил их в стекло, пожалев, видимо, позднее одиночество человека.
Наутро я стоял перед этим же окном, которое было у меня распахнуто, надевал галстук и причесывал перед зеркальцем, висевшим на стене избы, свои длинные волосы, готовясь идти в школу и преподавать там Историю. В раскрытое окно мне видно было, как проходят дети в школу. Вот и коллеги мои, учителя: словесница Светлана Борисовна, крашеная блондинка со стройными молодыми ногами (покосилась в мое окно), рядом курчавый физкультурник Шамиль Равилевич и сзади, нагоняя их, улыбающаяся, принарядившаяся к работе в синюю кофту Зайгидя Ибрагимовна, жена Исая. Быстро прошла подпрыгивающей, милой своей походкой любимица моя Марьям, причесанная, с бантом на затылке, с красным галстуком на шее. Что ж, пора выходить и мне, потомку ганзейских купцов, сыну казахского рисовода, внуку магистра философии Кенигсбергского университета.
Бабушка Ольга рассказывала, что по пути из Тувы к Волге Отто Мейснер, простудившись, заболел и, уже выздоравливая, вдруг снова свалился с брюшным тифом, в результате чего едва не скончался. Но бабке удалось его выходить, и вот, желая скорее поднять ослабевшего мужа, она вывезла его в какую-то деревню из городка, где он горел в тифе, и два месяца, май и июнь, Мейснеры прожили в этой богатой деревне, где-то уже по европейскую сторону Уральских гор, дышали чистым воздухом, пили молоко и объедались прекрасной рыбой, которая водилась в местной реке. Ребенку, моему отцу, исполнился там год, и день рождения отметили как положено, пригласили даже гостей из тамошних крестьян. Единственное, что не понравилось бабке в этой деревне, было, если судить по ее рассказам, обилие там соловьев. «Проклятые птицы не давали спать», – говорила нам старушка. И, судя по единственному недовольному замечанию нашей весьма требовательной бабки, а также памятуя, что ей тогда было лет намного меньше и любила она своего пригожего мужа со всей силой пробужденной женственности, – время этой остановки в долгом пути было для них, очевидно, радостным и счастливым.
Пора теперь поведать сказочку, которую, бывало, часто повторяла бабушка Ольга. Есть такой чертик в корейском варианте, маленький демон, который может внезапно возникнуть под ногами у тебя в крутящемся пылевом вихре, – этакий крошечный пузатый чертик, на вид добродушный и безвредный, как черный навозный жук… Вдруг принимается он расти, сохраняя тот же покладистый и немного дурашливый облик, а ты следишь, значит, посмеиваясь, как он тянется вверх у тебя на глазах. Но вскоре ты замечаешь, спохватившись, что стал он уже вышиною с дерево, а там и с колокольню и продолжает расти, и, главное, уже никакого добродушного вида: он свирепо скалится, то и дело выбрасывает красный язык, словно огнемет струю напалма, глазищи его мечут молнии, из ноздрей валит дым – и у тебя от ужаса волосы встают дыбом. Между тем черт продолжает расти, тянуться к небу, вот уж голова его пробивает потолок облаков – и скоро торчат из облака, как из лохматых коротких штанов, одни лишь громадные ноги демона, а голова его и вся туша скрыты в поднебесье. И воображению твоему остается лишь представлять теперь подлинные размеры этого детины. Вдруг одна нога его начинает медленно подниматься, и огромная – с гору – чертова ступня нависает над тобой. Бежать некуда. Сейчас он притопнет, прихлопнет – и нет тебя… Но есть секрет избавления. Человек должен знать – заранее, разумеется, – вот что: стоит ему взять себя в руки и, не поддавшись наваждению, опустить глаза ниже, а не стоять, безвольно закатив их кверху, как демон тотчас же уменьшится. И насколько человек опустит прямую линию своего взгляда, настолько же укоротится черт… Теперь, справившись с первым испугом, можно даже позволить себе немного поиграть с ним – то есть чуть поднять глаза, чтобы дать демону вымахать, скажем, с телеграфный столб, а после, когда тот примет угрожающий вид и начнет фыркать дымом, мгновенно укоротить его. И под конец, волею своего взгляда пригвоздив чертика пузатого к земле, ты можешь низвести его до размеров таракана и, подойдя быстро, прихлопнуть его ногой…
В этой сказочке вся бабушка Ольга – от ее смелой юности до чистой, серьезной, красивой старости, погруженной в благородное молчание, когда она как бы прислушивалась к отдаленно звучащим хорам старинных преданий, сказок и ее собственных, ставших столь же сказочными, воспоминаний о подлинной жизни. В способности же охватить взглядом, поведя глазами вверх и вниз, всю безмерную громаду человеческого страха и в умении тотчас же низвергнуть его с высот во прах да притопнуть по нему маленькой ножкой таится весь секрет и основа ее характера. Назовем это привычным мужественным словом отвага – чему она и учила нас примером всей своей достойной женской и материнской жизни.
В приволжском уездном городе В. купеческие дома сияли пятнами белых стен меж густо-зелеными кущами яблоневых и вишневых садов, и в широко распахнутые к волжской стороне окна веяло от реки утешительной прохладой. В этом городе с застывшей горячей тишиной полуденных улиц и со звоном колоколов четырех-пяти его церквей жили затаенные в своих деловых хлопотах торговые люди, правящие местным обществом государственные чиновники, также лабазники, вездесущие мещане, водоливы, городская чернь и знаменитые волжские босяки. Благопристойную вечернюю тишину с плывущим вдаль малиновым звоном и чуть слышным плеском многочисленных причалов, мостков, пристаней с привязанными к ним баржами, лодками и пароходами – эту блаженную, умиротворенную тишину обеспечивали богатые капиталы местных толстосумов, одним из которых являлся Семен Куртович Гарцайм, перекупщик пшеницы. К нему-то и явился магистр философии с рекомендательным письмом от Фридриха Мейснера, написанным предварительно – за два года до того жаркого летнего дня, когда внук его неожиданно предстал перед потным удивленным Гарцаймом в его конторе. Внук не мог знать, что не так давно между старым Мейснером и его волжским партнером успела проскочить торговая размолвка, но все же магистр что-то почувствовал, потому что торговец пшеницей был с гостем приветливо сух и сразу же сказал, что по причине повальной инфлюэнцы в своем доме не может принять у себя гостей с малым ребенком, а честь гостеприимства вынужден уступить своему компаньону Чумасову, – он тут же представил этого Чумасова магистру и затем без дальнейших разговоров отпустил обоих, сославшись на неотложные дела.