Нажира кашлянул, подтверждая. Этот тихоня их всех умнее.
– Хочешь воз соли сохранить – отдай щепоть. Крохами можно в стане вражьем единодушие разбить…
Ночью под охраной в Киев въехали возы с княжеским добром: бессчетными железными сундуками, наполненными драгоценными камнями, золотой роскошной посудой, гербами, пергаментами, книгами. Притаились на дне возов хитрые погребцы, заморские вина. Важно восседал повар Харлампий, оглядывая свое хозяйство.
Потом проследовали возы со святостями: алтариком из кипарисового дерева с изображением святых угодников, иконами, книгами в искусном окладе, мощами, тюленьими шкурами, спасающими от молний,[43] и, наконец, воз с лыжами – Владимир любил зимой ходить на них. Сам Мономах со свитой двинулся к городу в десятом часу утра.
Еще издали засияли купола Софийского собора, донесся звон сотен церквей. Подавала голос матерь городов русских.
«Шутка сказать, – с гордостью думал Владимир, мерно покачиваясь в седле, – Киев ныне населением раз в восемь больше Парижа.[44] С его высоты видны многие места… И кто знает, может быть, дам городу имя свое».
В памяти возникли расписные стены Софийского собора – сколько раз благоговейно взирал на них: посреди широкого карниза два ангела в белых хитонах осеняли трапезу. А вдоль лестницы башни – иная роспись: волк, бросающийся на всадника, охота на вепря, на дикого коня, белка-веверица на дереве, а внизу, возле охотников, беснующаяся собака.
С детства знакомые и милые сердцу картины. Скоро взойдет он на ступени Софийского собора…
…Вавакали перепела на пустошах, тревожно кричали удоды за Оболонью, повела свой счет зозуля у Перевесища. Соловей прочищал голос в белых садах возле Лядских ворот: он еще не пел, только цвиринькал, как обыкновенная птаха.
Начала свою игру, зарезвилась ранняя киевская весна! Весело клекотал, пробираясь по оврагу, Глубочицкий ручей; исходила теплым духом, как подовый пирог, дорога на Вышгород; сквозь прошлогодний лист на Вздыхальницкой горе пробивалась зеленая трава. Солнце было чистым, молодым, будто выкупалось в дождях и молниях.
Днепр подступал к избам и, оставляя кое-где зеленые островки, торопился дальше. У берега вода его белеса, спокойна, словно стоячее море, а вдали растекался Днепр темными волнами.
На весенних площадях Горы глашатаи кричали:
– Отец киян, великий Мономах – наследник Византии!
За городом Мономаха встретил митрополит – грек Никифор – с епископами. На митрополите – златотканая одежда. Певчие выводят высокие ноты, усердно кадит знаменитый дьякон Афиноген:
– Ныне и присно, и во веки веков – аминь!
У дьякона голосище силы невиданной. Укреплял он его тем, что пел по утрам, лежа на спине с камнем на груди.
Крестный ход двинулся к площади у Софийского собора.
Здесь уже собрался народ; те, кто недавно громил боярские хоромы, притаились в толпе, присматриваясь: чего ждать от новоявленного князя?
Именитые поднесли Мономаху на расшитых рушниках каравай хлеба и доверху наполненную солонку.
Евсей, стоявший на бугре, недобро усмехнулся, сказал Петру:
– Снова мимо нас пронесли.
Ивашка во все глаза глядит на площадь.
Вон, возле князя, сын его – Юрий Долгорукий, лет двадцати трех.
К ним подошли бояре, кланяются…
– Ты – наш князь. Где узрим твой стяг – там и мы с тобой, – доносится до Ивашки.
На Мономахе – синие сапоги, синее корзно,[45] у правого плеча пряжка, над ней орел вышит.
Мономах кряжист, на непокрытой голове видны метины – будто чьи-то когти вырвали в двух местах клочья волос. Сказывают, то на охоте прыгал на него барс, лапой разодрал голову.
Князь идет медленно, торжественно, глаза его смотрят твердо, левая рука без двух пальцев – потерял в бою с половцами – покоится на груди. Вот остановился. Митрополит благословляет его крестом, читает молитву, возлагает чудо-венец,[46] и Владимир под тяжестью его словно пригибает голову.
– Тебе, хранящему истины, творящему суд и правду посередь земли!
– Венец от Августа-кесаря! – кричат глашатаи.
До Ивашки неясно доходят слова митрополита:
– Христолюбивый… Просветил Русскую землю, аки солнце лучи пуская… Братолюбец… Страдалец за Русь… Богоизбранный… Даже сестра твоя Янка, ако медоделательница пчела, мудрая в книжном деле, открыла в монастыре училищную избу для юниц, сама учит их грамоте, шитью, пению…
«Аннуську б туда, – думает Ивашка. – Да разве примут…»
Выглянуло из-за тучи солнце, и вдруг венец вспыхнул на голове Мономаха огнями: золотыми, синими, зелеными, багряными. Марья Птаха глядит с ужасом.
Рубины выступают на венце Мономаха огромными каплями крови… набухают, вот-вот скатятся на его лоб.
– Кровью пропитан… Будь проклят навсегда! Кровью…
Пронзительный женский голос взвыл тоскливо, с отчаянием:
– Анфима убили!.. Анфима!
Ивашка со страхом оглянулся. То грохнулась наземь тетка Марья.
Тысяцкий Ратибор сквозь зубы приказывает дружиннику:
– Убери безумицу!
Крестный ход двинулся дальше. Исступленно зазвонили колокола. Зловещим пожаром горят камни на венце Мономаха.
Анна и Фрося подбежали к Марье, стали поднимать ее с земли.
– Теть Мань, теть Мань, не надо… – с трудом сдерживая рыдания, просит Анна. – Пойдемте до дому… Не надо…
Два воя оттащили Марью подальше от площади.
Ратибор тихо говорит писцу:
– Читай новый закон!
Круглый, как бочка, писец влез на ступени дворца, прокричал трубным голосом:
– «Дан сей устав апреля двадцатого, года 6621…[47]»
Смолкли, словно прислушиваясь, колокола, напряженно вбирала в себя каждое слово толпа.
…Остановился Мономах во дворце своего деда Ярослава Мудрого. Во второй половине дня вызвал Ратибора. Тот явился немедля, громыхнув на пороге доспехами.
– Бочки с медом на площадь выкатили? – спросил Владимир.
– Вдосталь.
– Нищим милостыню раздают?
– Как приказал.
– Для веселья даров не жалеть!
Мономах помолчал, не поднимая глаз, сказал:
– Купцы пусть соль продают мерной ценой, умалят дороговизну. – Поднял глаза, и они жестко блеснули: – А передних воров, люд злонамеренный, завтра же пореши… Без шума… Недоимки выбирай исподволь. Тут тебе боярин Нажира советчик.
Он погладил амулет на груди. Вспомнив, что Путята все еще без дела отсиживается в своем порушенном доме, распорядился:
– Путяту пошли на степную заставу ратный дух показать… То дело его… Да, чуть не забыл: закажи мне печать новую…
Было их у Мономаха уже не менее двадцати, а любил новые придумывать. И сейчас протянул пергамент, на нем собственной рукой два круга нарисовал. На одном написано: «Печать благороднейшего архонта[48] Руси Мономаха», на другом – верно, оборотная сторона печати: «Господи, помози рабу своему, князю руському».
– Сильвестр-то в Киев прибыл? – поинтересовался Владимир.
– Токмо.
– Пришли его ко мне.
Игумен Выдубицкого монастыря Сильвестр был объявлен переяславским епископом. Так захотел Владимир, и митрополит в этом ему не отказал. Теперь пришла пора, чтобы Сильвестр по-новому перекроил прежнюю летопись.
Монах Киево-Печерского монастыря Нестор еще в прошлом году написал «Повесть временных лет» – откуда Русская земля стала есть. Он довел летопись до 1110 года и как только мог обелил Святополка. «Льстец придворный, заласканный, – злобно думает о летописце Несторе Мономах. – Надо его имя из летописи вовсе изъять. Пусть Сильвестр заново все составит… Дам ему письмо мое к Олегу Святославичу… мои „Поучения“. Разве потомкам не след знать, сколько пота утер я на земле Русской? Был нищелюбцем и добрым страдальцем. И разве нынешнее призвание меня на киевский престол не схоже с приходом Рюрика в Новгород? Даже если не было того варяжского призвания, кто скажет, что это – не святая ложь?»
46
Здесь имеется в виду не та шапка Мономаха, что хранится сейчас в Оружейной палате. Предполагают, что ныне существующая подарена ханом Узбеком Ивану Калите как тюбетейка, а затем была перекроена.