Ивашка с Анной вошли в эти воротца. Пес Серко, положив патлатую морду на лапы в репьях, дремал под вишней.
Желтыми комочками подкатывались под плетень цыплята соседа – гранильщика Анфима; его изба виднелась по ту сторону плетня, за грудой заготовленного на топку кизяка.
Ивашка подошел к колодезному срубу под рябиной, опустил скрипучий журавель-потяг и, достав бадью холодной воды, жадно прильнул к ней.
Отец так выкопал колодец, что половина его выступала со двора на улицу – пользуйся кто хочет! И камень-скамью поставил возле плетня – садись, отдыхай кто хочет!
Сейчас со стороны улицы о плетень с нанизанными для сушки горшками терся боров.
– Геть! – отогнал его Ивашка и с сестрой вошел в избу.
Приятно холодил босые ноги пол, мазанный глиной.
Из крохотного оконца над варистой печью, в левом заднем углу, проникал тусклый свет.
Обычно под этим оконцем сидела их мать, Алена.
Рослая, бесстрашная женщина, она умела стрелять из лука, ловко скакать на коне. Люди сказывали, что, полюбив безоглядно их отца, Евсея, она сама еще до свадьбы покрыла бабьим платком свои волосы. Анне было шесть лет, когда на ее глазах мать зарубили половцы.
…Девочка обвела избу придирчивым взглядом хозяйки: выскоблен ли стол, висят ли на жердке над печью вязанки лука, а левее, под сухими васильками и желтой засушенной гвоздикой, – одежда, выстроены ли чашки, миски на резной полице, наполнен ли водой широкий кувшин, прикрытый дощечкой?
Все как надо. Теплилась лампада перед иконой, и едва уловимый запах конопляного масла примешивался к запаху глины и чернобривца.
Ивашка, присев на лавку, виновато поглядел на сестру:
– В животе червяк точит…
– Ты погоди, Ивасик, малость, я щи сварю. Мигом. Только без соли… Иссолились мы…
Ивашка добро поглядел в спину сестренке. Недаром юнцы на улице дразнят ее: «Наша Анна белобрива, щец да каши наварила». Эта наварит. Надобно пока нащепать ей лучин…
Евсей подходил к своему дому, когда его окликнул Анфим:
– Добридень, сосед, хлеб да соль!
– Помогай бог!
– Заходи в гости.
Евсей приблизился к Анфиму, сжав его огромную ручищу, спросил:
– Как живешь?
– А так себе – то боком, то скоком.
– А я в ярме у лиха. Бос, как пес.
– Э, ничего, – беспечно махнул рукой Анфим. – Что будет, то будет, мы все перебудем.
– Не скажи.
– Заходи в хату, ковшик варенухи[2] опорожним.
– Да вроде б ни к чему, – заколебался Евсей.
– Как – ни к чему? По суседству. Старцы костылями менялись – и то пили.
Евсей весело рассмеялся, и лицо его сразу утратило суровость, стало простодушным.
– Разве што…
Анфиму лет под тридцать, но уже славился он на Подоле как отменный мастер-гранильщик. Никто лучше его не умел шлифовать самоцветы, вызывать их чудесную игру.
Жил Анфим с женой Марьей и своими дочерьми-тройняшками в избе на виду у Днепра. И когда бы кто ни проходил мимо их жилья, неизменно слышал, как в два голоса пели муж и жена душевные песни о яворе над водой, о вечерней заре, о том, как «из-за горы, из-за кручи возы скрипят, идучи».
– Расщебетались Птахи, – говорили, улыбаясь, прохожие, прислушиваясь, как ладно ведут голоса.
Удивительно похожи были друг на друга Анфим и Марья. Ясноокие, златокудрые, стройные, словно гранила их природа по одному рисунку, прилаживала и внешностью и характером. При взгляде на сильные руки Анфима трудно было поверить, что умел он терпеливо и нежно обращаться с самыми крохотными самоцветами, брать их так осторожно, будто это божьи коровки.
Покойный отец Анфима тоже был мастером-гранильщиком, приехал в Киев из Суздальского Ростова еще молодым да так здесь и прижился. Он научил сына своему ремеслу, передал спокойный, покладистый нрав.
Жили Птахи небогато. Только изредка перепадало, если заказывали отгранить камень для перстня, вставить сапфир в оправу. А то больше приходилось сверлить бусы из сердолика. Здесь покупатель находился, правда, сразу – быстроглазые киевские юницы, – да корысть-то от них невелика.
Евсей вошел в избу Анфима, Марья обрадовалась:
– Милости просим! – Соседа уважала за скромность, за то, что был трезвенником и трудолюбивым.
– Дай нам, вербонька, узвара, выпьем по ковшику, – попросил Анфим.
Марья засуетилась. Ладонью смела лишь одной ей видимые крошки со стола, сбегала в погреб, принесла жбан варенухи.
А Евсей уже делился своим планом с Анфимом:
– Наберу киян покрепче, и махнем. Я те края знаю. Только вот и на грош не верю прикидщику Путяте. Все ведь прикогтит… Что одной рукой дает – другой тут же отбирает.
– Ну что ж, коль решился, – раздумчиво говорит Анфим. Сейчас он выглядит старше своих лет, может быть, потому, что от сидячего образа жизни стал полнеть. – Гляди и посчастит. Мне Путята тож обещал заказ один знатный…
– Вот только за юнцов моих боязно, – погладил длинный светлый ус Евсей, и на открытое, бесхитростное лицо его легла тень беспокойства.
– Не бойся, мы доглядим, – заверил Анфим.
– Вот спаси бог, – обрадовался Евсей. – Я, может статься, свово подлетка с собой возьму. Пусть свет поглядит… Волю узнает… Мужает… Так ты тогда, будь ласка, пригляди за отроковицей. Да и помощницей она вам станет…
И правда, почему бы ей не остаться на время? Вот у бобров как заведено: год исполнится после рождения, и родители, сделав малому собственную избу, оставляют – живи своим умом и своей силой.
Так-то оно так, да росла Анна уж больно худенькой, и за нее всегда было боязно.
Эта тревога родилась в нем еще тогда, когда дочка только появилась на свет божий. Она долго не говорила ни слова. Жена в отчаянии упрекала себя: мол, дитя онемело, потому что она, мать, поела рыбы. И бросилась лечить девочку колоколом: облила било водой, принесла ту воду пить Анне. Но и это не помогло.
А в два года словно прорвало какие-то заторы: Анна сразу заговорила и целыми днями щебетала без умолку.
…В колыбели подала голос одна из дочерей Птахов. Неведомо какая: Марфа ли, Пелагея или Лисавета? Запищали и две другие. Ну, этим немота не грозит.
Анфим подошел к люльке на три места, поддел дочерей правой рукой, прижал их к груди. Поднося к Евсею, весело сказал:
– Вот-то богатство – полная охапка невест!
Евсей поглядел на три совершенно одинаковые, круглые, со светлыми блестящими глазами рожицы. Во рту у каждой был палец, только крайняя сосала еще и палец сестры.
– Как вы их распознаете? – подивился Бовкун, и в улыбке вспыхнули белой полоской крепкие зубы.
– Да ведь их, ягодиночек, видно ж! – убежденно воскликнула Марья. – У Марфы отлив очей особый. Пелагеица морщится по-своему, а у Лисаветы, гляди, на шее темная росинка притаилась.
Она посмотрела добро на соседа:
– Ты не тревожься! Если надобно, пусть Аннуся с Ивашкой у нас перебудут… Мне и впрямь даже помощь…
Дети встретили Евсея радостно, Анна крикнула:
– Татусь! – Прижалась к нему, потерлась прохладной щекой о его щеку.
Отец ласково провел рукой по ее светлым волосам:
– Ну что, доня, что, лягушонок?
Ивашка тоже, видно, рад был приходу отца, но поглядывал на него издали: не хотел «лизаться», хотя очень любил отца.
Он любил в нем все: и суровую молчаливость, и умение рассмешить, сохраняя при этом невозмутимость, и то достоинство, с каким держал себя отец, ни перед кем не заискивая, не унижаясь, и его умение все делать своими руками. И внешность отца нравилась Ивашке. Он уже мысленно дал себе зарок, что, когда вырастет, будет носить такие же усы и чуб, заброшенный за ухо. Отцу бы только серьгу подвесить – и был бы сущим Святославом, каким рисовала его народная молва.