Выбрать главу

Двор . Поземка из струек опавшего цвета акации, россыпь сочно разбившихся за ночь ягод тутовника. Благодать утренней свежести, которая через час-полтора истает: небо зловеще бледнеет. В полдень, как слезы на сыре, проступят капельки нефти на недавно положенной на углу нашей улицы асфальтовой заплатке.

Остановка . Прислонившись к фонарному столбу, на корточках сидит Сашка Аскеров: плечи на прижатых к груди коленях, прищуренный вид, с сигаретой между большим и указательным. Он по-солдатски прячет ее в ладонь, в общем – натурально, амшара приблатненная, но при этом – взгляд какой-то умудренный, печоринский, что ли. Я ему:

– Давай в авиакассы сгоняем.

Сашка, мучительно затягиваясь:

– Не, не могу. Сегодня ночью с паханом обои клеил – днем жарко, да-а. Спать хочу – умираю.

Сашка цыкает длинным плевком в сторону и смотрит хитрованом – пойму ли его признание:

– Короче, ночью Америку слушал. Ну там, «47 минут джаза», знаишь?.. «Лав суприм», слышал? Джон Колтрейн, короче. Я чуть не умер, клянусь, да-а. Пахан тоже.

– А я вчера в Кирова парке чуть не умер, – говорю.

– Ай, говорил я тебе, зачем ходишь где хочишь?! Ты что! жить не любишь?

– Люблю.

– Ну, короче. Потом купаться ходили. Меня тюлень в плечо укусил – зверь, да-а! (Сашка задрал рукав футболки, показывая ободок запекшихся ранок.) – Заплыл далеко, без трусов. Вода-а-а, кейфуй – не хочу. Кругом – космос, как в небе плывешь, клянусь. Верх и низ – одно и то же получается. Вода тоже светится. Я на спине расслабился, у меня вот тут, – он горячо ткнул под сердце, – Колтрейн фигарит, и тут – как цапнет! Я думал, умру.

Поболтав еще с Сашкой, дождался троллейбуса – впрыгнул, уселся.

Стоп . Остановка «Кинотеатр Низами». Моторы взвыли, и спинка сиденья упруго понесла меня по городу.

Через два года Сашка погибнет.

В течение нескольких месяцев двухсоттысячное население Арменикенда будет покидать Баку. По воздуху – в Ереван, в Ростов и в Москву, на паромах – в Красноводск. И только в январе десантные части войдут в город, чтобы спасти не мирное население, а партийных крыс – от виселицы, поставленной «Народным фронтом» у горсовета. Солдаты, по тревоге поднятые в воздух из-под Рязани, после высадки будут очумело думать, что это – Афган. Десантники, ютясь на БТРах, раз за разом будут врезаться в ревущее море толпы. Мой загремевший из-за проваленной сессии в армаду однокурсник Миша Бабанов тогда получит три ножевых. Нежные малиновые шрамы, уже дембелем вернувшись с комиссовки, задрав рубашку и спустив джинсы, он покажет нам в туалете на большой перемене. (На бедре шрам окажется похож на след от тугой чулочной подвязки.) Сползая с брони и теряя сознание, Мишка опорожнит рожок в облепившую их машину толпу. Еще раньше Сашка укроет у себя семью своего друга, Гамлета Петросяна. Соседи сообщат толпе. Погибнут все, кроме Эмки, одиннадцатилетней сестры Гамлета – Сашка выбросит ее в окно. Эмка пушинкой повиснет в голой кроне акации.

Троллейбус . Я решил, что перед отлетом непременно сам отправлюсь к Фонаревым.

Троллейбус тронулся дальше, и я подумал, что начинаю чересчур пристально относиться к происходящему.

Далее я еще осудил себя за это и, чтобы как-то поправиться, решил для начала навсегда поселиться в троллейбусе. Тут же в салоне, как в театре, объемом налился сумрак, пошел снег, а я оказался снаружи. Прильнув к стеклу и сложив ладони окошечком, я принялся внимательно разглядывать, что происходит внутри. Вижу, как дети возвращаются с горки, которую за пеленой крупнозернистого снежного праха и набегающих сумерек можно принять за склон неба. Укатавшись за день, они устало тащат за собою санки. Долгий караван уже наскучившего детства. Первые останавливаются у самого окна, остальные еще подтягиваются. Дети чем-то опечалены, у них суровые лица. Я удивляюсь: как странно, ведь они целый день – так, что дух захватывало, – катались среди белого и голубого! Тихо и ровно идет снег. Вдруг замечаю: на санках лежит голая Леночка Фонарева. Дети тоже ее заметили и спрятали от неожиданности глаза. Я не спрятал, я продолжал смотреть на зябнущую Леночку. Обняв себя за плечи, она улыбалась. Соски жалобно выглядывали из-под локтей. Видимо, ей было очень неловко. Казалось, взглядом она просила сочувствия к ее положению. Потом дети привыкли и стали сыпать на нее из сугроба охапки снега. Спасаясь, Леночка превращается в куклу, в которую влюбляется мальчик, на чьих санках она путешествовала. В этом мальчике я узнаю себя. У меня сжимается сердце. Темнеет, и мне видно все хуже. Я прижимаюсь плотнее к стеклу и вдруг замечаю, что троллейбус убыстряет ход. Мальчик берет Олю на руки, прижимает к себе… Потом я вижу уютную жаркую комнату, квадрат стола, покрытый упругой белой скатертью, на нем стакан горячего молока, в который кладут с ножа кусочек сливочного масла. Тая, масло плывет дрожащим желтком в ярком тумане. За столом сидит голая Леночка и мажет мне медом хлеб. Я медленно и вкусно съедаю бутерброд, запивая молоком. Она подходит вплотную, дает свою небольшую грудь. Я беру ее голубоватыми от молока губами. Потом она гладит меня по голове, помогает с узким горлом свитера, расстегивает, снимает рубашку, припав на одно колено, стягивает с меня мокрые от снега штаны и помогает залезть на стул, откуда я, обняв за шею, перебираюсь к ней – на закорки. Оборачиваюсь: молоко недопито, его поверхность подернулась морщинистой желтой пенкой.