Комнату поглотила темнота, сейчас очень похожая на земную. Только контуры умывальника и зеркала белели во мраке. Я встал, на ощупь нашел клочок ваты на полке, обтер влажным тампоном лицо и лег навзничь на кровать. Где-то надо мной, похожий на трепетание бабочки, поднимался и пропадал шелест у вентилятора. Я не видел даже окна, все скрыл мрак, полоска неведомо откуда идущего тусклого света висела передо мной, я не знаю даже, на стене или в глубине пустыни, там, за окном. Я вспомнил, как ужаснул меня в прошлый раз пустой взор соляристического пространства, и почти улыбнулся. Я не боялся его. Ничего не боялся. Я поднес к глазам руку. Фосфоресцирующим веночком цифр светился циферблат часов. Через час должно было взойти голубое солнце. Я наслаждался темнотой и глубоко дышал, пустой, свободный от всяких мыслей.
Пошевелившись, я почувствовал прижатую к бедру плоскую коробку магнитофона. Да. Гибарян. Его голос, сохранившийся на пленке. Мне даже в голову не пришло воскресить его, послушать. Это было все, что я мог для него сделать.
Я взял магнитофон, чтобы спрятать его под кровать, и, услышал шелест и слабый скрип открывающейся двери.
— Крис?.. — донесся до меня тихий голос, почти шепот. — Ты здесь, Крис? Так темно.
— Это ничего, — сказал я. — Не бойся. Иди сюда.
Совещание
Я лежал на спине, без единой мысли. Темнота, наполняющая комнату, сгущалась. Я слышал шаги. Стены пропадали. Что-то возносилось надо мной все выше, безгранично высоко. Я застыл, пронизанный тьмой, объятый ею. Я чувствовал ее упругую прозрачность. Где-то очень далеко билось сердце. Я сосредоточил все внимание, остатки сил на ожидании агонии. Она не приходила. Я только становился все меньше, а невидимое небо, невидимые горизонты, пространство, лишенное форм, туч, звезд, отступая и увеличиваясь, делало меня своим центром. Я силился втиснуться в то, на чем лежал, но подо мной уже не было ничего, и мрак ничего уже не скрывал. Я стиснул руки, закрыл ими лицо. Оно исчезло. Руки прошли насквозь. Хотелось кричать, выть…
Комната была серо-голубой. Мебель, полки, углы стен — все как бы нарисованное широкими матовыми мазками, все бесцветно — одни только контуры. Прозрачная жемчужная белизна за окном. Я был совершенно мокрый от пота. Я взглянул в ее сторону — она смотрела на меня.
— У тебя затекла рука?
— Что?
Она подняла голову. Ее глаза были того же цвета, что и комната, серые, сияющие, окаймленные черными ресницами. Я почувствовал тепло ее шепота, прежде чем понял слова.
— Нет. А, да.
Я обнял ее за плечо. От этого прикосновения по руке побежали мурашки. Я медленно обнял ее другой рукой.
— Ты видел плохой сон?
— Сон? Да, сон. А ты не спала?
— Не знаю. Может, и нет. Мне не хочется спать. Но ты спи. Почему ты так смотришь?
Я прикрыл глаза. Ее сердце билось рядом с моим, четко и ритмично. «Бутафория», — подумал я. Но меня ничто не удивляло, даже собственное безразличие. Страх и отчаяние были уже позади. Я дотронулся губами до ее шеи, потом поцеловал маленькое, гладкое, как внутренность ракушки, углубление у горла. И тут бился пульс.
Я поднялся на локте. Никакой зари, никакой мягкости рассвета, горизонт обнимало голубое электрическое зарево, первый луч пронзил комнату, как стрела, все заиграло отблесками, радужные огни изламывались в зеркале, в дверных ручках, в никелированных трубках; казалось, что свет ударяет в каждый встреченный предмет, как будто хочет освободиться, взорвать тесное помещение. Уже невозможно было смотреть. Я отвернулся. Зрачки Хари стали совсем маленькими.
— Разве уже день? — спросила она приглушенным голосом.
Это был полусон-полуявь.
— Здесь всегда так, дорогая.
— А мы?
— Что мы?
— Долго здесь будем?
Мне хотелось смеяться. Но когда глухой звук вырвался из моей груди, он не был похож на смех.
— Думаю, достаточно долго. Ты против?
Ее веки дрожали. Хари внимательно смотрела на меня. Кажется, она подмигнула, а может быть, мне это только показалось. Потом подтянула одеяло: на ее плече розовела маленькая треугольная родинка.