Кешка кричит задиристо, и в крике его звучит настойчивое, неумолимое чувство победителя. Он смакует начало каждой новой победы над молчаливым зеленым морем, и глаза его горят, и Букварь не может узнать вчерашнего Кешку, ворчавшего и ругавшегося в спину прорабу Мотовилову.
— Берегись!
«Сколько часов мы здесь?..» Букварь опускает топор. Треск — и сук, толстый, как хорошее бревно, отскакивает от длинного, поблескивающего смолой коричневого туловища сосны. Букварь уже научился отсекать такие сучья с одного удара. Сколько часов? Солнце еще держится, висит над колючими сопками. Значит, еще немного. Значит, десять. Или двенадцать.
— Берегись! — это падает сосна слева, сосна Виталия Леонтьева.
Тра-а-ах! Еще один сук.
Судьба фронта... Тра-а-ах!.. Судьба фронта... Толстый попался сук... Тра-а-ах!.. Это, конечно, громкие слова. Их не надо часто произносить, иначе они станут стершимися. Но почему-то хочется о них думать. Почему-то хочется о них думать...
— Николай, можно я попробую пилой?
— Валяй. Только держи ее вот так. Ага...
Торопится сталь, вгрызается мелкими быстрыми зубьями в волокнистое деревянное мясо, торопится и дрожит от злости и голода. Дрожат руки, дрожит тело, дрожит тайга, дрожит вся земля, весь этот приплюснутый сверху и снизу голубоватый шарик, привязанный к своей надоевшей орбите. Желто-розовая пыль сыплется на зеленую высокую траву.
Конечно, это громкие слова. Но если разобраться, то у них на самом деле фронт. Семьсот километров фронта... Так интересней... Нет, это не игра, это не детство. Семьсот километров... Передовая... Танками идут тракторы и бульдозеры... Рычат моторы. Они семеро — десант...
— Ну все, Букварь. Теперь надо подрубать. Желто-розовая пыль на руках, на траве, на сапогах, желто-розовая пыль...
— Коля, ребята, я кашу принесла. Горячая она. Пар идет.
Ольга стоит под кедрами, метрах в тридцати от сосны, держит в руках бачок, запеленатый шинелью.
— Сейчас, — кричит Николай, — только опустим сосну!
— Берегись!
Каша горячая, пахучая, поблескивает солнечными каплями расплавленного масла.
Такую хочется есть руками. Или вот этой душистой сосновой щепкой.
— Букварь, ты зачем щепкой? Вот же ложка!
— Ух, какая каша! — смеется Букварь, жадничает, обжигает нёбо и горло. — Ух, какая каша!
Кешка корчит свирепые рожи, заглатывает мягкий черный хлеб, стучит ложкой по вылизанному дну алюминиевой миски.
— Добавки!
Ольга подходит к Николаю, гладит его мягкие русые волосы, снимает с них мелкие, въедливые опилки.
— Я вам Буратино оставлю... Пусть он вам поможет. Он сильный.
Ребята смеются и благодарно смотрят ей вслед, словно она оставила им четвертую бензопилу.
...И снова падают на привыкшую к ударам и сотрясениям землю кедры, сосны, ели, длинные толстые березы и осины с гладкой, словно чисто вымытой корой.
Снова дрожат руки Букваря, дрожит тайга, дрожит вся земля, весь этот приплюснутый сверху и снизу голубоватый шарик...
Дрожат руки, рвут толстую слоистую коричневую кору, ломают сосну, проткнувшую небо. И сосна падает, падает... нет, это падает облако из мелких желто-розовых опилок.
Букварь открывает глаза. Мясистое оттопыренное ухо спящего Спиркина торчит перед ним в темноте. Букварь тянет к Спиркину руку, хочет потрясти его за плечо, сказать ему, что он забыл снять на ночь ухо. Потом ему становится жалко Спиркина, и он опускает руку Черт с ним. Спиркин устал, и он, Букварь, тоже устал.
Букварь думает об усталости. Он потягивается, напрягает тело и с наслаждением расслабляет его, словно отключает пружину, которая весь день держала каждый мускул, каждый нерв в напряжении и помогала Букварю работать за троих. Букварь думает о том, что он любит вот такую усталость, которая валит с ног, расплывается по всему телу, укутывает его теплой и тяжелой ватой. Это счастье — уставать так, выкладывать все и нырять в эту теплую, всепоглощающую, тягучую усталость. Еще он любит теплые и тихие летние вечера, печеные яблоки... которые... которые пахнут... яблоки... которые...
— Подъем! Все наверх!
Ольга хохочет и брызжет ему в лицо ледяными канзыбинскими каплями. Значит, поспал свои четыре часа.
Виталий Леонтьев в плотно обтягивающем его синем тренировочном костюме прыгает у палатки, мнет рубчатыми подошвами мокрую от росы траву, бьет воздух сильными большими кулаками.
Бульдозер зевает и ожесточенно трет склеенные сном глаза.
Кешка орудует зубной щеткой, полощет горло, готовит его к новым победным, торжествующим крикам.
Они завтракают и идут с топорами и пилами, устроившимися на ватных плечах, неторопливо, молча, хозяевами, к длинному Заячьему логу, к месту боя.
Штурм продолжается. Отступает тайга, отступает. Широкий коридор с голубым потолком — по шагу, по сосне, по кедру — все ближе к финишной сопке.
Солнце висит, светит, слепит глаза, глаза тайги. Оранжевый костер на истекающем ледяной кровью кубе. Или это уже было. Это уже в прошлом. А сейчас еще одна пулеметная очередь!
— Погоди, Букварь. Так дело не пойдет.
Топоры стучат и не помогают. Отрезанный пилой кедр вцепился в свой пень и не падает. Толкают осторожно: кто знает, куда он вздумает валиться! Но он не падает.
— Отойдите, ребята!
Это Николай. Встает к кедру спиной. Упирается в его шершавое загорелое туловище руками, всем телом.
Тело Николая, обнаженное до пояса, смуглое, сильное, становится стальным. Так... Еще... Еще... Уже трещит... Еще... Еще...
Букварь сжимает зубы. Он стоит в стороне, но и он напряжен, словно он там, с Николаем, валит кедр. Он даже крякает от неимоверного физического усилия.
Он уже где-то видел такое. В кино. Рослый, сильный человек с курчавой головой так же валил лес. Состав должен был идти в Шатуру. Или там тоже был Николай?
Ну еще!.. Так... Так... Идет... Николай, быстрей отскакивай... Отскочил... Падает, стонет махина... У-у-ух!
Букварь бросается к Николаю и, не добежав, останавливается, засмущавшись. Да и к чему эти нежности! Но он чувствует, что пошел бы сейчас за Николаем, куда бы тот ни позвал.
Леонтьев смотрит на Николая и смеется, и улыбка у него неожиданно получается не обычная, отработанная, на полсантиметра, как у английского лорда на приеме, а настоящая, человеческая. Смуглые плечи и спина его подставлены солнцу, упругие мышцы ходят под кожей. Работает Виталий изящно и красиво, и за каждым движением его чувствуется сила. И Букварь понимает вдруг, что этот высокий, стройный парень очень красив и красиво лицо его с тонкими, строгими, мужественными, чуть удлиненными чертами.
А Кешка? А Спиркин, снявший гимнастерку, делающий все без удали, но старательно и правильно, четкий, добросовестный Спиркин, уши которого сегодня совсем незаметны? И даже Бульдозер, скинувший сегодня впервые ватник и показавший белую-белую спину, по которой бегут кверху родинки, крупные и нахальные, как клопы, ухающий топором так, что летят кверху щепки, красив. Букварю никогда и не приходило в голову, что могут быть красивыми его ребята, их лица, их руки, их движения и ритмы этих движений, сокрушающие тайгу.
Я люблю вас, черти!.. Вы же самые замечательные и красивые люди: и ты, Николай, и ты, Кешка, и ты, Спиркин, и ты, Бульдозер, и ты, Виталий, и ты, Ольга... Я объясняюсь вам в любви!..
— Хватит! Перекур!
Можно улечься в траву, грызть сочную тоненькую травинку и смотреть в небо. Ребята курят, а Спиркин деловито осматривает топоры и покачивает головой. Солнце спускается к сопкам.
Букварь жует травинку уже машинально и думает о том, что день сегодняшний похож на те жаркие дни под Суздалем, когда все село, празднично приодетое, шло с поблескивающими жикающими косами по росистому лугу, валило вкусную, густую, влажную траву.. Все равно, как бы люди ни жили, какие бы машины они ни придумали, без такого труда, крепкого, физического, без этих кос и топоров, без пьянящей усталости они не проживут, станут кретинами...