А вот Беня потешается над известной надписью Сталина на поэме Горького «Девушка и смерть», сделанной в дружеской обстановке и вовсе не предназначавшейся для публикации: «Эта штука посильнее «Фауста» Гете. Любовь побеждает смерть». Ах, как смешно и несуразно — «штука»! А что смешного? Маяковский не на книге для личного пользования, а в стихотворении для газеты назвал поэзию «штуковиной». Да и сам Сарнов буквально через несколько страниц пишет: «Загадочная все-таки штука — человеческая душа!» Вот так да! Другому запрещается книгу назвать штукой, а для самого бессмертные души человеческие — штуки!
Но критик изменил бы себе, если еще тут же и не соврал бы: «Поэма Горького немедленно была включена в школьные программы». Да ведь долгие годы никто и не знал об этой надписи Сталина, и поэма, конечно, не была в программе. В программе были «Песня о буревестнике», «Песня о соколе», «Старуха Изергиль», «Челкаш», «На дне», «Мать», в десятом классе — «Жизнь Клима Самгина». Теперь все это вытеснили антисоветчики А.Рыбаков, В.Аксенов, неприметный и давно забытый А.Гладилин, живущий где-то за бугром, неизвестно откуда взятый новорожденный классик Эппель с еще не обрезанной пуповиной…
А уж как напичканы тексты Сарнова как бы остроумными, но замусоленными штампами! «Ни при какой погоде». «и ежу понятно» и т. п. стилистические пошлости.
И вот при такой-то амуниции Сарнов берется рассуждать о разных художественных тонкостях и о больших литературных фигурах — о Толстом, Блоке, Маяковском!.. Да где ты у них найдешь что-нибудь подобное хотя бы твоим колбасным батонам из пяти-шести имен?
Вторая аномальная страсть Сарнова, как можно было уже догадаться, — ненависть к стране, где он родился, к ее строю, к ее руководителям. Уже с восьми лет, по собственному признанию, он стал политически развитым антисоветчиком. А из руководителей СССР ненавидит прежде всего, разумеется, Сталина, при имени которого у критика тотчас начинается приступ падучей, как у известного Павла Смердякова. Но это не мешает ему «каждый год пятого марта — в день смерти Сталина — собираться с друзьями». Они празднуют годовщину. Возглашают тосты, пьют шампанское: «За то, что мы его пережили!». И каждый год! Это уже сколько раз? В этом году будет 60! И друзья-то уже почти все почили в бозе: Балтер, Корнилов, Слуцкий, Рассадин, оба Шкловских… А он все пьет, пьет и за такой срок до сих пор не сообразил, что пережить человека, который на пятьдесят лет старше, — что за достижение? Вот ты Чубайса или Абрамовича переживи!
Сюда же, к антисоветчине, надо отнести и страстное отвращение Сарнова к армии, к службе в ней, при одной лишь мысли о чем даже в мирное время меня, говорит, «бросало в холодный пот». Можно себе представить, что бы с ним случилось, если его забрили бы в армию в военное время, хотя признается, что нападение Германии на нашу родину 22 июня 1941 года он встретил с радостью. Между прочим, как и его друг Г.Бакланов.
Третья страсть — национальный вопрос. Он у него постоянно свербит с детства. Это просто какая-то помешанность на национальном в самых разных формах. Уверяет, например: «Мы все — от мала до велика — тех, кто вторгся тогда на нашу землю, называли немцами. Не фашистами, не нацистами, не гитлеровцами, а только (!) вот так немцами». И через несколько страниц в связи с тем, что Константин Симонов в 1948 году при переиздании в одном стихотворении, написанном в 1942-м, поменял «немца» на «фашиста» с той же осатанел остью твердит: «Такая в то время была политическая установка: в 1948-м никакой редактор «немца» уже не пропустил бы». «Установки», приказы, заговоры мерещатся ему всегда и во всем. И тут же тяжкое клеветническое обвинение: «Эта замена прозвучала тогда чудовищной фальшью. Мы воевали (они воевали!) не с «фашистами», а — с немцами. Только так, и не иначе, называли мы тогда врагов. И были правы». Так что, немцы, гитлеровская армия не имели никакого отношения к фашизму?
Ведь Сарнов во время войны был уже здоровым малым призывного возраста и должен бы видеть своими глазами, слышать своими ушами, что в разных ситуациях, с разных «трибун» мы говорили тогда и «немцы», и «фашисты», и «нацисты», и «оккупанты», и «гитлеровцы» — где что больше подходило и во время войны, и после. Ничего не видел, ничего не слышал — весь был поглощен страхом перед призывом в армию.
Ну как можно не знать человеку его возраста, что в первые же дни войны на всю страну гремела песня, в которой говорилось, что это война с «фашистской силой темною» и выражалась уверенность в победе над «гнилой фашистской нечистью»? А в первых же выступлениях по радио и Молотова и Сталина тоже — и «фашистская армия», и «фашистское нападение», и «немецко-фашистская армия», и «гитлеровские войска» да еще и «людоеды и изверги». А почти все приказы и доклады Сталина кончались заклинанием «Смерть немецким оккупантам!». Да еще слышал ли критик хотя бы о знаменитой картине Аркадия Пластова «Фашист пролетел», написанной в 1942 году, или о его же работе «Гитлеровцы пришли»? Не немец, а фашист, гитлеровец, в котором, разумеется, имелся в виду немец. Наверняка ни о чем этом он не слышал. Такие песни и речи, такая живопись ему до лампочки.