Занимался в эти годы Моэм и «копированием» – и об этом тоже свидетельствуют его записные книжки. Подобно начинающим художникам, копирующим картины старых мастеров, юный Моэм копировал классиков английской литературы, переписывал в свои блокноты целые страницы из Филдинга, Диккенса, Хэзлитта, Дефо, Ньюмена, Троллопа; занимался этой скучной, но чрезвычайно полезной работой регулярно и потом, когда стал известен, не уставал повторять, что это унылое переписывание дало ему очень много.
Записные книжки Моэма тех лет полнятся примерами яркой, сочной, малограмотной речи обитателей ламбетских трущоб. В том числе и искрометными репликами не больно-то образованной, но очень неглупой и наблюдательной миссис Формен, его квартирной хозяйки. Когда кто-то употреблял длинное, непонятное слово, она говорила: «Экое благородное словцо! Того и гляди челюсть сломаешь, пока вымолвишь»[27]. Чтобы подбодрить хандрившего постояльца, она могла сказать: «Ничего, в конце концов все обойдется. Как рак на горе свистнет, так все и наладится». При виде пьяного она изрекала: «Вот ведь назюзюкался, смотреть страшно; теперь, пожалуй, и домой отползет…» Всякий раз, когда камин не хотел разгораться, она учила Моэма: «Как уйду, проси огонь гореть шибче, понял? Только не смотри на него. Вот увидишь, он славно разгорится, если на него не смотреть».
К миссис Формен Моэм очень привязался. «За двенадцать шиллингов в неделю, – читаем в „Записных книжках“, – моя хозяйка утром кормила меня сытным завтраком, а в половине седьмого, когда я возвращался домой, – еще и ужином»[28]. И не только кормила, но и развлекала разговорами, при этом была ненавязчива, знала, что называется, свое место. Привязался Моэм к ней настолько, что впоследствии не раз ее вспоминал и воспел в образе миссис Хадсон в «Пирогах и пиве». «Миссис Хадсон была живая, суетливая женщина маленького роста, с худым лицом, крупным орлиным носом и самыми яркими, самыми жизнерадостными черными глазами, какие я видел в жизни»[29]. Спустя много лет Моэм как-то зашел к ней на Винсент-сквер выпить чаю, и не охочая на комплименты, как всегда проницательная миссис Формен, которая «за словом в карман не лезла, выражалась живо… была наделена великолепным лондонским народным юмором», задала ему риторический вопрос на привычном кокни: «Ты ведь еще тогда литературой баловался, скажешь, нет?»
Что греха таить – баловался. В дело, то бишь в пьесы, рассказы и романы, шло все. Из этого «сора» и «росли, не ведая стыда», первые произведения начинающего литератора. Зоркого и дотошного наблюдателя, с поистине медицинской тщательностью и без особых эмоций фиксирующего перипетии больничной, трущобной и уличной жизни с ее горестями, неизлечимыми болезнями, утехами, самоубийствами, свадьбами, драками, скандалами, смертями под колесами омнибусов или на операционном столе. Вслед за многими начинающими авторами тех лет Моэм начинал как натуралист, исходивший из того, что человек не венец творения, а продукт среды. Как автор «трущобных» романов и рассказов, как «разгребатель грязи» – даром что грязи в бедных кварталах Южного Лондона хватало – и в прямом, и в переносном смысле. Преподанные в Гейдельберге эстетские уроки Джона Эллингема Брукса впрок не пошли. Как учитель жизни он перестал существовать еще на Капри, теперь же обесценился и как учитель изящной словесности. «Он вознамерился заняться сочинительством, не обладая необходимыми для того энергией, воображением и волей. Отличаясь примитивным усердием, он интеллектуально ленив»[30]. Джон Эллингем Брукс, одним словом, был окончательно развенчан.
В чем, в чем, а в интеллектуальной лености самого Моэма не обвинишь. Зато его можно обвинить в двух грехах, которым, впрочем, подвержены почти все начинающие писатели, – в поверхностности и подражательности. «Способности налицо, хотя и не слишком большие, – говорится во внутренней рецензии от 20 июля 1896 года, которую еще совсем молодое тогда лондонское издательство „Фишер Анвин“ заказало известному критику и издателю Эдварду Гарнетту на рассказ Моэма „Дурной пример“. – У мистера Моэма есть воображение, и он может недурно писать, но его сатира на общество недостаточно глубока и остроумна, чтобы на нее обратили внимание. Я бы посоветовал автору рассказа некоторое время печататься в журналах не слишком заметных; если же ему удастся написать нечто более существенное, пусть присылает нам». Отрицательную рецензию, подписанную «Э. Г.», Моэму, разумеется, из гуманных соображений не показали. Чтобы юного автора не разочаровывать, ему были переданы на словах две вещи: «Ваши рассказы слишком коротки» и «Присылайте в „Анвин“ что-нибудь подлиннее». Как мы видим, издательские вкусы за 120 лет не очень изменились: большой прозе отдавалось предпочтение тогда и отдается теперь.