Заикался Моэм всю жизнь, иногда меньше, иногда, когда волновался, — сильнее. Бывало, очень из-за этого нервничал, а иногда себя успокаивал: «Так уж я говорю, ничего не поделаешь». Чтобы справиться с недугом, щелкал пальцами, бил себя правым кулаком по левой ладони, или же ребром ладони ударял по спинке стула или по краю стола; иногда трудное для заики слово менял на ходу на более простое. «Наблюдать за этой мучительной борьбой со словами было тяжело. Для него это было сущей пыткой, мало кто понимал, как он уставал от этой борьбы. То, что для большинства людей было так же легко, как дышать, для него составляло постоянное напряжение. Он ужасно нервничал оттого, что боялся, как бы заикание не свело на нет уместную, остроумную реплику». Сказано это не про Моэма, а самим Моэмом — про его друга и такого же известного писателя и заику Арнолда Беннетта, но к Моэму применимо в той же степени.
Заикание, впрочем, не мешало юному Уилли быть прирожденным лидером: какие только игры он ни выдумывал, как только ни проказничал (любил, к примеру, подсовывать уличным торговцам фальшивые, собственными руками сделанные су), какими только историями ни развлекал своих сверстников. Самым же большим увлечением будущего популярного драматурга стал театр. Однажды все та же леди Энглси подарила семилетнему Уилли золотую монету в 20 франков, и на вопрос, как мальчик собирается распорядиться этим весьма щедрым по тем временам подношением, тот, не раздумывая, ответил: «Хочу увидеть Сару Бернар». «Мелодрама Сарду „Нана Сахиб“ была чудовищной, — вспоминал Моэм впоследствии, — но оторвать от сцены глаз я не мог ни на мгновение».
Чем кончилось счастливое французское детство нашего героя, мы уже знаем. Частые роды считались в XIX веке надежным средством от туберкулеза, и в 1882 году, 24 января, за день до восьмилетия Уилли, Эдит родила своего пятого сына Эдварда Алана. Через день новорожденный умер, а спустя шесть дней после родов скончалась и Эдит — не помогли ни зимы, проведенные в Пиренеях, ни частые беременности, ни ослиное молоко (Моэм вспоминал, что у подъезда их дома выстраивалась по утрам целая вереница осликов). В некрологе, напечатанном в газете «Галл», со свойственной желтой прессе патетикой про покойницу было отмечено: «Ее поразительная красота озаряла самые элегантные наши салоны». И это, если пренебречь нелепыми стилистическими изысками светского борзописца, было чистой правдой: красивую, веселую, хотя и смертельно больную англичанку знал и любил весь Париж.
Любила себя и сама Эдит. Себя и свою семью. О том, как поразительно соединялись в ней светскость и семейные ценности (сочетание, согласитесь, не такое уж частое, а в жизни и в книгах Моэма и вовсе несочетаемое), свидетельствует трогательная история, которую можно было бы счесть апокрифом, если бы на нее не ссылались все без исключения биографы писателя. Совсем незадолго до смерти, после очередного кровохарканья, миссис Моэм вдруг решила сфотографироваться: «А то дети после моей смерти не будут помнить, как я выгляжу». С трудом поднялась с постели, нарядилась в вечернее платье из белого атласа и поехала к фотографу…
А спустя два года, так и не успев пожить в своем шале под Парижем, умер от рака желудка шестидесятиоднолетний отец Уилли. Вскоре после этого мальчика забрали из французской начальной школы, он расстался с жившим при посольстве английским священником, который, чтобы Уилли окончательно не забыл родной язык, читал ему вслух судебную хронику из английских газет, и отправился вместе с няней в Англию. То ли священник не слишком добросовестно относился к своим преподавательским обязанностям, то ли Уилли, оказавшись впервые в жизни на родине в Дувре, разнервничался и растерялся, но он разом позабыл все английские слова и английское слово porter (носильщик) произносил на французский манер porteur, a hackney carriage (наемный экипаж) называл, на потеху окружающим, cabriolet.