Первая страница «Дневника» Ренара: «Тяжелая, будто заряженная электричеством фраза Бодлера»{67}. Едва ли можно рассчитывать на более лестное определение от мастера сухой, отточенной, легкой прозы, к тому же красующееся на пороге его лаборатории (призванной стать главным произведением) как дань уважения к тому, кто выбрал иной путь. Именно этого «электричества» так не хватало современникам Бодлера. В поколении французских романтиков, в эпоху восторгов и разочарований, обычно много безвкусного, бесформенного, несостоятельного. Бодлер, по крайней мере, не обходится без магнитных бурь.
О тяжести стихов Бодлера почти сто лет спустя размышляет Жюльен Грак: «Стихи Бодлера тяжеловесны, как ничьи; в них есть та тяжесть зрелого плода, который вот-вот сорвется с гнущейся под его весом ветки… Эти стихи придавлены грузом всплывающих в памяти тревог, боли, страстей»{68}. Ренар и Грак говорят о разных видах тяжести. Одна — атмосферная, другая — вегетативная. Обе свойственны Бодлеру. О чем бы он ни говорил, сказанное им весомо. Его слово держится на сгустках лимфы, квантах энергии, на неведомом натяжении, но в конце концов срывается.
В том же «Дневнике» Ренара попадается следующая запись от 12 января 1892 года:
«Не выношу, — говорит Швоб, — людей, которые называют меня „дорогим собратом“ и во что бы то ни стало хотят причислить к тому же классу, к которому принадлежат сами. — И добавляет: — Как-то, зайдя в пивную, Бодлер сказал: „Тут пахнет разрушением“. — „Да нет, — возразили ему, — здесь пахнет щами и женским потом“. Но Бодлер яростно твердил: „А я вам говорю, здесь пахнет разрушением!“»{69}.
Что именно имел в виду Бодлер под словом «разрушение», сказано в сонете, носящем это название. Это демон, витающий в воздухе, которым мы дышим.
Подобно вирусу, «неосязаемый, как воздух, недоступный, / Он плавает вокруг, он входит в грудь огнем»[20]. Нечто похожее случается, когда приходит смерть — Бодлер уже упоминал об этом в первых стихотворениях «Цветов зла»: «Вдохнет ли воздух грудь — уж Смерть клокочет в ней, / Вливаясь в легкие струей незримо-шумной»[21]. Зло существует физически; мы смогли бы даже увидеть и распознать его, обладай наши глаза способностью различать столь малые объекты. Таково еще одно объяснение силы и стремительности вибраций, исходящих из терзаний Бодлера. Тело ощущает их быстрее, чем разум. Свидетельства о Бодлере в основном звучат в унисон реакции его спутников в пивной. Главная их забота — причислить его «к тому же классу, к которому принадлежат сами»{70}.
Можно сказать, что лишь в Прусте Бодлер обрел достойное преломление собственных откровений, лишь в нем было воспринято и связано воедино намеченное в «человеческой пустыне»{71}. Не столько по форме — хоть и не счесть моментов, когда мы слышим, как Пруст продолжает ритм и звучность стиха Бодлера, — сколько по силе. Сочинительство, это «заклинание духов»{72}, позволяло его словам оставлять в материи памяти такие четкие, резкие отпечатки, какие не были доступны даже Рембо и Малларме. Поэтому Пруст считал Бодлера способным «вмиг изрыгнуть самое сильное слово, когда-либо слетавшее с человеческих губ»{73}. Эта несколько высокопарная фраза взята в кавычки, словно Пруст отчаялся дать объяснение и потому решил попросту повторить то, что считал особым свойством Бодлера: «подчиненность чувства истине», являющуюся, «по сути, признаком гения, силы, превосходства искусства над человеческой скорбью»{74}. Мощная сила двигает вперед «великие стихи»{75}, запуская их в гонку, словно колесницы, несущиеся в «гигантской колее»{76}. Молниеносность и необъятность слились в этом образе. Пруст настаивает на данном свойстве Бодлера, ибо то же самое когда-нибудь скажут и о «Поисках» — огромном своде слов, который держится благодаря одному-единственному импульсу, подобно астральной катастрофе, излучающей волны света.