— Боюсь, вы правы, дорогой.
— Позвольте ответить искренностью на искренность: вы причинили мне боль.
— Позвольте отплатить вам признанием, что я взираю на вашу боль с удовольствием.
— Это уже кое-что для начала.
— Нет-нет…
— Вы уже говорили «нет», потом «да», так что я не теряю надежды.
— Напрасно. Мне было приятно, что вам захотелось со мной потанцевать, вот и все.
— Нет, не все, раз уж мы оказались в этом прелестном вертепе.
— Ну, а мы же не грешим на самом деле.
— Так давайте грешить на самом деле.
— Денби, у вас есть кто-нибудь?
— Женщина? Нет.
— Может, у вас другие наклонности?
— Боже упаси. Вы меня прямо в краску вогнали.
— Значит, так-таки и никого?
— Так-таки и никого. Была одна девочка, но она уехала в Австралию. Я скучаю.
— Бедный Денби. Только, по-моему, не стоит придавать значения всем нашим чувствам и помыслам.
— Моим стоит, поскольку они обращены к вам. И как вы собираетесь с ними обойтись? Вы же понимаете, что я увлечен вами?
— Мне уже под пятьдесят. Такого не бывает.
— А мне за пятьдесят. Значит, бывает.
— Вы все осложняете. Просто на какое-то мгновение я почувствовала себя снова молодой.
— Это из-за музыки. Здесь все принадлежит прошлому. Мы встречаемся с нашей молодостью. Я тоже чувствую себя молодым, точнее, человеком без возраста.
— Без возраста? Да. Вы очень привлекательны.
— Ну так заведем роман?
— Нет-нет.
— Не собираетесь ли вы рассказать обо всем Майлзу и после этого написать мне записку, что мы не должны больше видеться? Если вы это сделаете, вот тогда я действительно все осложню.
— Нет, конечно, я этого не сделаю, это вам не грозит. Но все должно быть спокойно, пристойно, романтично.
— Не понимаю я этих слов. Вы имеете в виду шоколад, цветы?
— Я имею в виду что-то вроде романтической дружбы.
— Романтической дружбы между мужчиной и женщиной не бывает. Я хочу тебя в постели.
— Вы не влюблены в меня по-настоящему, и я в вас — тоже. Мы слегка увлеклись друг другом.
— Нам пока рано говорить о любви. А что же плохого в том, что мы увлеклись друг другом? Откровенно говоря, я не из тех, кто часто увлекается.
— Поддавшись искушению, мы потеряем самое существенное друг в друге, а получим самое несущественное.
— Ну вот, теперь уж ты ударилась в философию. Я провожу тебя домой?
— Нет.
— Майлза еще не будет, слишком рано.
— Нет.
— Диана, мне бы хоть на минутку остаться с тобой наедине. Я хочу тебя поцеловать.
— Нет.
Глава XI
— Найджел!
Три часа, страшный омут ночи. Бруно спал. Ему снилось, что он убил кого-то, женщину, но он не мог вспомнить, кто она, он зарыл ее в саду перед домом в Туикенеме, где провел детство. Прохожие останавливались, смотрели туда, где зарыто тело, показывали на это место пальцами, и Бруно с ужасом заметил, что очертания тела ясно проступают на земле красноватым мерцающим абрисом. Потом был суд, и судья, которым оказался Майлз, приговорил его к смерти. Бруно проснулся с бьющимся сердцем. Когда он уразумел, что это был сон, ему полегчало, но минуту спустя он подумал, что, в сущности, так оно все и есть. Он приговорен к смерти.
В комнате с плотно задернутыми шторами царила смоляная тьма, но время можно было узнать по часам с фосфоресцирующими стрелками. Бруно протянул руку, чтобы включить свет, однако лампы рядом не оказалось. Ее, должно быть, перенесли со столика у кровати на стол, который стоял у окна. Порой Аделаида, закончив уборку, забывала поставить лампу обратно. В одиннадцать часов Найджел погасил свет. Бруно лежал, прижав руку к груди. Его сердце бешено колотилось, неровно, с перебоями — как если бы бегун бежал что есть мочи и все время спотыкался. Бруно мучила острая боль в области сердца, к тому же грудь его точно обвили проволокой, которую стягивали все туже и туже. Он шевельнул ногой внутри каркаса, собираясь встать и отыскать лампу, но слабость была так велика, что он не смог двинуться, а левую ногу свело судорогой. Чтобы облегчить боль, он попытался потереть одну ногу о другую. Вот и настало это время, думал Бруно, время беспомощности, неподвижности, ночных горшков: время халата. Подумать только, что ему никогда больше не понадобится халат! Халату предстоит быть сторонним наблюдателем, ожидающим своего часа. Но это же абсурд. Он и прежде чувствовал слабость, и она проходила. Жизнь — это вереница всяких неприятностей, которые проходят. За исключением той одной, последней, которая не пройдет.
Бруно сделал усилие, чтобы сдержать слезы. Странное дело, сдерживая их, устало размышлял он, слезы живут где-то в глубине глаз, ты ощущаешь, как они копошатся там, внутри, точно муравьи. Затем наступает легкая разъедающая слабость от теплого прилива, который все прибывает, и вот уже влага струится по щекам. Слезы почти не приносили облегчения. Он с трудом поднял руку, коснулся щеки и поднес соленый палец к губам. Может, я больше и не увижу Майлза, подумал Бруно. Сын казался ему теперь олицетворением смерти. Сердце все продолжало спотыкаться. Что же это за шум, прерывистое жужжание, словно где-то работает мотор. Прислушиваясь, Бруно все никак не мог определить, был ли это громкий звук, доносившийся издалека, или слабый, раздававшийся поблизости. Потом он понял, что это такое. Муха жужжала, запутавшись в паутине. Видимо, она попала в паутину большого tegenaria atrica, который, как было известно Бруно, по-соседски устроился в углу потолка. Муха, отчаянно борясь за жизнь, сопротивлялась все слабее и наконец затихла. Ужас снова охватил Бруно. Час халата. И он снова закричал:
— НАЙДЖЕЛ!
Дверь тихонько отворилась.
— Шшш, вы разбудите Денби.
Найджел щелкнул выключателем у двери, подошел к столу, стоящему у окна, включил лампу под зеленым абажуром и погасил верхний свет.
Бруно сразу стало легче, он расслабился, но лежал совершенно обессиленный.
— Найджел, будь добр, поставь лампу около меня. Кажется, я опрокинул стакан. Вытри, пожалуйста, воду. Надеюсь, она не залила книги?
— Вы себя плохо чувствуете?
— Нет, ничего. Просто испугался. У меня свело левую ногу. Будь добр, надави вот здесь. Сильнее. Вот так, хорошо.
Крепкие теплые руки Найджела сжали больную ногу, и судорога тут же отпустила.
— Спасибо, все прошло. Извини, что я тебя разбудил.
— Я все равно не спал.
— Найджел, приподними меня немножко, я хочу посмотреть, могу ли я двигаться.
Бруно, тяжело опираясь на руки, медленно сел в постели, в то время как Найджел поддерживал его под мышки. Потом Найджел поднял одеяло, и Бруно также очень медленно переместил ноги к краю кровати. Оказалось, получается довольно неплохо.
— Хотите пройтись?
— Нет. Мне только нужно было проверить, могу ли я двигаться. У меня сильная слабость. Мне приснился дурной сон. Ну вот и прекрасно, отпусти меня. Найджел, не мог бы ты побыть немного со мной, пока мне не станет лучше? Посиди, пожалуйста, около меня.
— Хорошо.
Найджел пододвинул кресло и сел у постели Бруно. Он взял его руки, ползавшие по покрывалу, точно пауки, и стал их гладить. Ласковое, сильное поглаживание от кисти к кончикам пальцев снимало напряжение, благоприятно действуя на больные суставы.
Они вполголоса разговаривали.
— Отчего ты так добр ко мне, Найджел? Я же знаю, что вызываю отвращение. Никто, кроме тебя, не прикоснулся бы ко мне. Ты что — умерщвляешь плоть?
— Не говорите глупостей.
— Это ведь так обременительно — возиться со мной.
— Я для того и существую.
— Странный ты парень, Найджел. Ты ведь верующий, ты веришь в НЕГО.
— В НЕГО? Да.
— Удивительно, как ОН меняется. Когда я был маленьким, — говорил Бруно, — Бог представлялся мне необъятной пустотой, как небо, да он, возможно, и был в моем представлении небом с его бесконечным дружелюбием, покровительством и любовью к детям. Мне вспоминается мама с указующим вверх перстом и чувство необыкновенной защищенности и счастья, которое я испытывал. Я не особенно много размышлял об Иисусе Христе, хотя, скорее всего, просто я, не задумываясь, в него верил. Но дарило мне счастье и защищало меня огромное пустое яйцо неба. Сам я казался себе сжавшимся комочком внутри этого яйца. Потом, когда я начал наблюдать за пауками, все изменилось. Знаешь, Найджел, есть такой паук amaurobius, он обитает в норке и обзаводится потомством в конце лета, а с наступлением морозов умирает; его потомство переживает холода, питаясь мертвым телом родительницы. Трудно поверить, что тут нет чьего-то умысла. Не знаю, представлял ли я себе дело так, что все это воля Божья, но каким-то образом ОН связывался для меня с этим amaurobius, он сам был amaurobius или теми пауками, которых я наблюдал летними ночами при свете электрического фонарика. Это было дивно, ни с чем не сравнимо, божественно — созерцать пауков, живущих своей, ни на что не похожей жизнью. Позже, в юности, Бог ассоциировался у меня с чувствами. Я думал, что Бог — это любовь, огромная любовь, которая покрывает землю большими влажными поцелуями и все устраивает к лучшему. Я виделся себе преображенным, очищенным, возвышенным. Я никогда не задумывался о непорочности, но в те времена я был непорочен. Я был лучезарно молод. Жил исключительно своими чувствами. Я любил Бога, был влюблен в него, и повсюду в мире царила любовь. Всюду был Бог. Потом он перестал представляться таким всеблагим, сделался суше, мельче походил уже на чиновника, издающего законы. Нужно было жить с оглядкой на него. Он напоминал теперь клерка, который выписывает чеки и счета. И сам я не был уже непорочен и лучезарен. Я больше не любил Бога, он стал наводить на меня уныние. И вот он совершенно отступился от меня, он повел себя как женщина, которую разлюбили, хотя иногда я и встречался с ним — большей частью в деревенских церквах, будучи один, я неожиданно обнаруживал его там. В эти встречи он приобретал иное обличье. Он уже не походил на чиновника, а был растерянным и трогательным, пожалуй, слегка сумасшедшим и каким-то маленьким. Я испытывал к нему жалость. Если бы можно было взять его за руку, я бы повел его, как ребенка. Все же он обитал где-то, в каких-то норах и щелях, и порой я испытывал удивление, натыкаясь на него там. Потом опять он скрылся и представлялся мне уже не более чем плодом художественного вымысла, древней легендой, литературным персонажем.