— Лиза, что это все значит? Я видел, как этот дурак Денби… Чего ему надо?
— Да он просто… Мы говорили о Бруно.
— Но он не приставал к тебе?
— Нет-нет. У него какие-то свои неурядицы. Он… хотел пригласить меня пообедать.
— Пообедать?
— Сказал, что хочет видеть меня.
— Видеть тебя? Надеюсь, ты послала его к черту. Оказывается, у него вообще такая наглая манера — явиться и заграбастать…
— Ну хорошо, Майлз, оставим это.
— Нет, не оставим. Ты не согласилась с ним обедать?
— Нет.
— Подумать только, этот несчастный осел еще и сцены устраивает прямо на улице.
— По-моему, он это несерьезно.
— Наверное, пьян в стельку. Нет, ты только вообрази, он захотел с тобой пообедать!
— А что, это выглядит странно, если мужчина хочет со мной пообедать?
— Нет-нет, Лиза, конечно, нет. Я хотел сказать… Ну и дрянь этот Денби, хватает же наглости замахиваться на таких, как ты. Пьянчуга несчастный. Одни шашни на уме.
— Может быть. Я думаю, этим все и объясняется.
— Скажи мне, если он снова начнет приставать.
— Ну, Майлз. Я же не девица викторианских времен. Я могу сама за себя постоять.
— Надеюсь, ты больше не пойдешь туда, на Стэдиум-стрит.
— Я пообещала навестить Бруно.
— Ну, сходи как-нибудь, когда Денби не будет дома. Работает же он когда-нибудь. Или пусть Диана сходит. Старик, наверное, вас и не отличит.
— Диана, да…
Они подошли к дому, Диана, которая поджидала у окошка, как она частенько делала, открыла им дверь.
— Входите, входите, бедные труженики, давайте я вас раздену. Лиза, у тебя плащ совершенно мокрый, что же ты утром не повесила его, негодница, чтоб он просох. Майлз, ты принес мне «Ивнинг стандард»! Вот хорошо, я забыла тебе напомнить об этом; пошли, я растопила камин в гостиной, а сейчас и солнышко показалось, так что можно погасить в нем огонь. Я купила на Фулем-роуд графин для хереса, восемнадцатый век, вам нужно пропустить по глоточку. Посмотрите, что за прелестный хрусталь! И к тому же совсем дешево. Усаживайтесь, у вас обоих такой измученный вид, вы в метро встретились?
— Нет, уже когда вышли из метро, — сказал Майлз.
Он сел. Солнце освещало пестренькую гостиную, которую Диана содержала в непостижимой чистоте. В камине весело горел огонь. На ярком скандинавском столике с керамической мозаикой стоял новый графин с хересом и три стаканчика. Это был его дом.
Диана разлила херес и протянула стаканчик Лизе, которая стояла на пороге гостиной, не сняв шарфа.
— Что-нибудь случилось? — Диана частенько так спрашивала, когда они возвращались вечером домой.
— Нет, все хорошо, — ответила Лиза и взяла стаканчик с хересом.
Майлз поднял на нес глаза, но Лиза уже скрылась за дверью, прихватив свой херес.
Он понял: лучше не рассказывать Диане о том, что он видел на кладбище, хотя Лиза ни словом ему на это не намекнула. Но в чем же тут дело?
«Бледный жемчужный луч утопает в зеркале стола и там — тускло-красное пятно, некрасная тень красного, отражение цветка. А деревянная поверхность стола — густо-коричневая, в разводах; она выше, намного выше этого отражения. Красный — краснейшее из слов. Коричневый — приторное карамельное слово. Но все же это самый одинокий цвет, изгнанный из спектра, цвет слова, цвет древесной коры, цвет земли, хлеба, волос».
Майлз закрыл свою «Книгу замет» и всмотрелся в красные и багряные анемоны, которые жена поставила у него на столе. Страница, которую он только что вырвал, скомкал и бросил в корзину для бумаг, распрямлялась там с тихим мышиным шорохом. Был поздний вечер, шторы задернуты. Женщины знали, что в этот час Майлза лучше не беспокоить. Ночь принадлежала ему.
Однако Майлзу не работалось. Он намеревался описать анемоны, продолжить то, что начал вчера, при дневном свете. Ему хотелось передать словами особенную размытую бледность их отражения на столе. Анемоны, крепость упругих стеблей которых так поразила его вчера, сегодня казались ему просто пучком каких-то пошлых цветов в ярких рюшах, с наглыми физиономиями. Диана поставила цветы в дешевую фарфоровую вазочку, которая усугубляла их вульгарность. Он уже не мог увидеть их в прежнем свете. На них сегодня и смотреть не стоило. Майлз был подавлен, огорчен.
Эта идиотская сцена на кладбище вывела его из себя, вызвала ощущение бессмысленности, знакомое ощущение, памятное еще со времен войны. Он знал свои уязвимые места. Посещение Бруно, после которого все пошло вкривь и вкось, заронило в нем чувство вины, а чувство вины в свою очередь неизбежно повлекло за собой бессилие. Майлз не выносил неразберихи, смятения чувств. Если бы только он сохранил самообладание у Бруно и не позволил себе разнервничаться, распереживаться! Теперь-то он понимал, что ничего не стоило повести себя иначе. Но он был так потрясен и взволнован, увидев Бруно, что просто не успел взять себя в руки. Сейчас он сознавал, что умышленно не дал себе труда подготовиться к этой встрече, умышленно не дал воли воображению. Отец, которому он дважды в год писал вежливые письма, явно сам был виноват в том, что они не встречались, он давно уже отошел от жизни Майлза на задний план — этакая почтенная статуя в нише с лицом мудреца, напоминающего Блсйка. Отвратительный больной старик в жалкой комнатенке на Стэдиум-стрит никак не вязался с этим образом, он предъявлял свои права, требовал думать о себе, страшил.
Еще до того, как Лиза передала ему слова отца о примирении, Майлз решил снова сходить к нему. Нельзя же было все оставлять в таком безобразном виде. Так или иначе, он не сможет работать: то, что произошло на Стэдиум-стрит, будет преследовать его воображение. У Майлза просто все внутри переворачивалось от жалости к отцу. Он не захотел выслушать излияний Бруно. Теперь он понимал — для Бруно ничего не кануло в Лету. Майлз ведь давно простил отца, то есть решил для себя не думать и не вспоминать об обидах, нанесенных ему Бруно. И он не желал возвращаться к прошлому в разговорах с ним. Прошлое было страшным, неприкосновенным, оно принадлежало лишь ему, Майлзу. Он готов был играть роль послушного сына, если бы только можно было играть эту роль, не теряя достоинства, не задевая ничего сокровенного, личного. Или, если угодно, он мог бы даже поболтать с Бруно, но о чем было болтать с чужим теперь для него человеком и к тому же умирающим? А вот вступить в живое, непосредственное общение с отцом, вспоминать прошлое — к этому Майлз был совершенно не готов. Невыносимо как раз то, что пришлось бы возвращаться к прошлому вдвоем с отцом, вместе. Сама мысль об этом вызывала у Майлза отвращение. Естественно, нельзя было ожидать, чтобы кто-нибудь его понял. Это было необъяснимо, но он ничего не мог с собой поделать. Он не мог разделить переживаний Бруно и, конечно, не мог вынести наставлений Денби. Все же нужно пойти туда и как-то все это выдержать, сыграть свою роль до конца. И когда он пытался теперь обдумать, как бы это осуществить, он говорил себе: мои боги здесь бессильны.
Сцена на кладбище не выходила у него из головы. Она тоже как-то была связана со Стэдиум-стрит, он чувствовал в ней дух все той же ужасной комнатенки Бруно. Конечно, Денби просто клоун, но сцена была жуткая. Денби каким-то образом тоже был виноват во всем. Впрочем, Майлз не думал, будто это Денби склонил Бруно позвать его. Появление Майлза на горизонте, скорее всего, мало устраивало Денби. Майлз вспомнил фразу Бруно, которую передала ему Лиза: «Пусть забудет мои последние слова…» Что она означает? Что отец снимает свое проклятье или что марки он завещает все-таки Майлзу? Майлз все эти годы и думать о них не думал. Он давно принял как должное, что они достанутся Денби. Однако, если бы вдруг он получил коллекцию, это было бы недурно. Это означало бы, что можно бросить службу и целиком отдаться творчеству.
Майлз прогнал от себя мелочные мысли о марках. Он порывисто встал и начал ходить по комнате. Несколько шагов туда, несколько обратно, мимо освещенного настольной лампой стола, который он содержал в образцовом порядке и на котором лежала его «Книга замет», ровная стопка голубых промокашек, стояли серебряная чернильница, подаренная Дианой, разноцветные авторучки, фарфоровая вазочка с красными и багряными анемонами. Он задержался на минуту перед небольшим квадратным зеркалом. Майлз привык считать, что похож на молодого Йейтса. Отражение, которое он увидел в золоченой раме, было слегка размыто, словно на картинах Сезанна, — мрачное, худое, неправильное лицо с длинным заостренным носом, тревожный, хмурый взгляд, редеющие, мелко вьющиеся волосы, тронутые сединой, искривленные, нервные губы. Не улыбнувшись, Майлз обнажил перед зеркалом неровные зубы. Какое теперь имеет значение, на кого он похож? Он снова принялся шагать по комнате. Он думал о Лизе и о сцене на кладбище.