„Знаю“, — подумал Роджер. Он тоже любил и уважал историка Элис Стопфорд Грин. Ирландка, происходившая, как и Кейсмент, из англиканской семьи, она превратила свой лондонский дом в один из самых известных интеллектуальных салонов, где собирались националисты и сторонники независимости Ирландии; она была для Роджера больше чем другом и советником в политических материях. Она открыла ему и научила любить прошлое Ирландии, у которой, пока ее не поглотил могущественный сосед, была такая долгая и славная история, такая богатая и цветущая культура. Она подбирала Роджеру книги, просвещала его, вела с ним проникнутые патриотическим жаром разговоры и даже настояла, чтобы он продолжал изучать их древний язык — Роджер, впрочем, так, к сожалению, и не смог им овладеть. „Так и умру, не заговорив по-гэльски“, — подумал он сейчас… А потом, когда он сделался радикальным националистом, Элис первая стала называть его в Лондоне кличкой, придуманной Гербертом Уордом и очень нравившейся Роджеру, — Кельт.
— Десять минут истекли, — изрек смотритель. — Прощайтесь.
Роджер чувствовал, что кузина, обняв его, пытается дотянуться до его уха, но не достает, потому что он был намного выше ее. И, понизив голос до почти неслышного шепота, произносит:
— Все эти мерзости, о которых пишут в газетах, — это же клевета? Низкая ложь? Правда же, Роджер?
Вопрос застал его врасплох, и он не сразу нашел что ответить.
— Я ведь не знаю, милая Ги, что пишут про меня в газетах. Здесь их нет. — И добавил, тщательно подбирая слова: — Но наверняка это ложь… Я хочу, чтобы ты помнила одно. Поверь, я совершил много ошибок. Но стыдиться мне нечего. Ни мне, ни тебе, ни нашим друзьям. Ты веришь мне, Ги?
— Ну, конечно, конечно, верю. — Гертруда, сотрясаясь от рыданий, зажала себе рот обеими руками.
Возвращаясь в камеру, он чувствовал, что глаза у него влажны. И всячески старался, чтобы не заметил смотритель. Роджер был не слезлив. Насколько помнится, он не заплакал ни разу со дня ареста. Ни на допросах в Скотленд-Ярде, ни на судебных заседаниях, ни когда выслушал приговор — смертная казнь через повешение. Почему же сейчас? Из-за Гертруды. При виде того, как она страдает, как сильно мучится сомнениями, становится ясно, по крайней мере, одно: для нее и жизнь его, и личность — бесценны. И это значит, что он не так одинок, как кажется.
Глава IV
Путешествие британского консула Роджера Кейсмента к верховьям реки Конго, предпринятое 5 июня 1903 года и перевернувшее его жизнь, должно было начаться на год раньше. С тех самых пор, как в 1900 году, успев до этого послужить и в Старом Калабаре (Нигерия), и в Лоуренсу-Маркеше (Мапуто), и в Сан-Паулу-ди-Луанда (Ангола), Роджер получил назначение в Независимое Государство Конго и избрал официальным местопребыванием британского консульства город Бому, он доказывал Министерству иностранных дел: чтобы выяснить, в каком положении пребывают коренные жители, нужна экспедиция в глубь страны, в джунгли по среднему и верхнему течению реки. Только так можно будет подтвердить сведения, которые он отсылал в свое ведомство со дня прибытия в доминионы. И вот наконец министерство, взвесив государственные интересы, консулу понятные, но оттого не менее омерзительные — Великобритания была союзницей Бельгии и вовсе не хотела толкать ее в объятия Германии — позволило ему отправиться с экспедицией по деревням, селеньям, стоянкам, лагерям и факториям, где полным ходом шла добыча вожделенного сейчас во всем мире черного золота — каучука, необходимого для производства автомобильных шин и еще для тысячи других индустриальных и бытовых надобностей. Роджеру надлежало на месте разобраться, насколько обоснованы обвинения в зверствах, чинимых над туземцами в Конго, личном владении его величества короля бельгийцев Леопольда II, — обвинения, выдвинутые лондонским Обществом защиты коренного населения и поддержанные несколькими баптистскими церквями и католическими миссиями.
Роджер готовил экспедицию со своей обычной дотошной скрупулезностью, но на сей раз и с воодушевлением, которое скрывал от бельгийских чиновников, коммерсантов и колонистов Бомы. Он уже тогда мог со знанием дела и убедительно доказать своим начальникам, что Британская империя, верная традициям fair play[3] во имя торжества справедливости просто обязана возглавить международную кампанию, призванную положить конец этому позору. Однако в середине 1902 года он в третий раз — и еще тяжелее, чем прежде, — заболел малярией, которой был подвержен еще с тех пор, как в 1884-м, обуреваемый благородными идеями и жаждой приключений, уехал из Европы в Африку, чтобы вести торговлю и одновременно — спасать африканцев от болезней, невежества и отсталости, прививая им понятия о христианских ценностях, внедряя зачатки западных установлений, социальных и политических.
То были не просто слова. Когда в двадцать лет Роджер прибыл на Черный континент, он верил во все это свято и безоговорочно. Тем более, что и первые приступы тропической болезни обрушились на него не сразу, а лишь какое-то время спустя. А поначалу казалось, что сбылась мечта всей его жизни: он был включен в состав экспедиции, руководимой Генри Мортоном Стэнли, самым знаменитым искателем приключений, какой только ступал на африканскую почву. Служить под началом славнейшего исследователя, который в одном из своих легендарных путешествий, длившемся три года — с 1874-го по 1877-й, — пересек Африку с востока на запад, пройдя по всему течению реки Конго от истока до устья, до места впадения в Атлантический океан. Сопровождать героя, который отыскал пропавшего доктора Ливингстона! И вот тогда, словно небеса задались целью остудить его пыл, случился с Роджером первый приступ. Пустячный по сравнению со вторым, произошедшим три года спустя, в 1887-м, и уж подавно — с третьим, летом 1902 года, когда ему впервые в жизни показалось, что он умирает. Тогда на рассвете, уже набив чемодан картами, блокнотами, компасами, Роджер проснулся в спальне на верхнем этаже своего дома, стоявшего в колониальном квартале и служившего консулу одновременно и конторой, и резиденцией — от знакомых ощущений: его вдруг затрясло в сильнейшем ознобе. Он откинул москитный полог и в окно — не застекленное и не задернутое шторой, но забранное металлической, исхлестанной ливнем сеткой от насекомых — глянул на илистые берега большой реки, на пышную зелень окрестных островков. Стоять он не мог. Колени дрожали, ноги подкашивались. Его бульдог Джон, удивившись такому необычному поведению хозяина, принялся ластиться и лаять. Роджер снова повалился на кровать. Он весь горел и одновременно — дрожал от холода. Крикнул, зовя конголезцев-слуг — дворецкого Чарли и повара Мавуку, ночевавших внизу, — но никто не отозвался. Наверное, вышли наружу, испугались бури и спрятались, пережидая под каким-нибудь баобабом поблизости. „Неужели опять малярия?“ — выругавшись про себя, сказал консул. И как раз накануне отправления! Неужели опять мучиться кровавыми поносами и от невыносимой слабости сколько-то дней или даже недель лежать пластом в отупении и ознобе?
Первым появился Чарли, с которого потоками лилась вода. Роджер — не по-французски, а на языке лингала — приказал послать за доктором Салабером. Он был один из двоих врачей в Боме, некогда центре работорговли — в ту пору городок назывался Мбома, — куда в XVI веке с острова Сан-Томе заходили португальские парусники за живым товаром, который покупали у вождей племен из исчезнувшего королевства, ныне превращенного бельгийцами в Независимое Государство Конго. В отличие от Матади в Боме не было больницы, а для неотложных случаев имелось лишь подобие амбулатории, где прием вели две монахини-фламандки. Через полчаса, волоча ноги и опираясь на трость, явился врач. Он был годами моложе, чем казался на вид, но от губительного климата и пристрастия к спиртному человек быстро изнашивается. Так что выглядел доктор глубоким стариком. И одет был как бродяга. Башмаки без шнурков, жилет с оборванными пуговицами. День только начинался, но глаза у Салабера уже были налиты кровью.