А первой приметой того, что события обретают непредсказуемый оборот, стало единственное за полтора года письмо Элис Стопфорд Грин, которому пришлось проделать путь через Атлантику, задержаться в Нью-Йорке, сменить там конверт вместе с именами адресата и отправителя и, наконец попав в руки Роджера, сообщить, что в британской прессе появились сведения о том, где он находится. Известие это вызвало ожесточенную полемику в стане националистов: одни бурно одобряли, другие — столь же горячо осуждали его решение стать в этой войне на сторону противника. Элис была в числе последних, но высказала свое неодобрение в округлых осторожных выражениях, добавив, что многие сторонники независимости разделяют ее точку зрения. В крайнем случае можно занять нейтральную позицию по отношению к европейской войне, но быть заодно с Германией — нет! Десятки тысяч ирландцев сражаются за Великобританию — и что же скажут они, узнав, что один из виднейших лидеров национализма перешел на сторону врага, который бьет по ним из тяжелых орудий и травит газами?
Письмо Элис поразило его как громом. Его поступок осудил не кто-нибудь, а человек, который внушал ему такое восхищение и был ему настоящим политическим единомышленником. Из Лондона, конечно, все видится иначе, расстояние скрадывает перспективу. Но какие бы доводы ни приводил он в свое оправдание, в душе оставался некий осадок, бередил ее, не давал покоя: его наставница и друг впервые осудила его и, более того, сочла, что предпринятые им действия пойдут не на пользу, а во вред Ирландии. С того дня неумолчно звучал у него в ушах вопрос: „А что, если Элис права, а я ошибаюсь?“
В ноябре ему устроили поездку на фронт, в Шарлевиль, чтобы он мог обсудить с генералами вопрос Ирландской бригады. Роджер говорил себе, что если это дело удастся, если появится воинская часть, которая плечом к плечу с германскими войсками будет сражаться за независимость Ирландии, тягостные сомнения многих его друзей, включая Элис, рассеются. А сами они, отринув излишнюю щепетильность, признают, что в политике нельзя руководствоваться чувствами, что враг Ирландии — Англия и, стало быть, враг моего врага — мой друг. Поездка была хоть и краткой, но весьма полезной. Высокие чины германской армии, воевавшей в Бельгии, были уверены в победе, а замысел Роджера привел их в восторг. Боевых действий он не увидел: по дорогам шли солдаты, вели под конвоем вереницы пленных, доносилась отдаленная канонада. Добрые вести ожидали его и по возвращении в Берлин: по просьбе Роджера Ватикан решил направить в лагерь, где содержались ирландские военнопленные, двух священников — монаха-августинца брата О'Гормана и доминиканца Томаса Кротти. Первый пробудет там два месяца, а второй — столько, сколько понадобится.
А что, если бы Роджер Кейсмент не познакомился с Кротти? Да, вероятно, тогда бы он не пережил этой ужасной зимы 1915-16 года, когда всю Германию, а Берлин — особенно, заметали снежные бури, делая дороги и улицы непроезжими, когда шквалистые ветры ломали деревья, разбивали окна, срывали навесы, когда в двадцатиградусные морозы приходилось из-за вызванных войной ограничений сидеть в нетопленой и темной квартире. Когда с новым ожесточением набросились на Роджера прежние недуги — возобновились мигрени и такая ломота в костях, что он подолгу сидел скорчившись и не в силах подняться, и часто казалось, что именно здесь, в Германии, ему и откажут ноги. Снова стали мучить кровотечения, и посещение уборной сделалось истинной пыткой. Он чувствовал такое изнеможение и слабость, словно разом, вдруг, постарел на двадцать лет.