В эту тяжкую пору спасением оказался патер Кротти. „Святые — не выдумка, они существуют на самом деле“, — часто говорил себе Роджер. И никто не подтверждал это лучше монаха-доминиканца. Он никогда ни на что не жаловался и в самых сложных обстоятельствах сохранял на лице улыбку, свидетельствующую о душевном равновесии и о глубочайшей, непреложной уверенности в том, что есть в жизни немало такого, ради чего стоит прожить ее.
Он был скорее приземист, нежели высок, с полуседыми редеющими волосами, светлыми глазами, искрящимися на румяном круглом лице. Происходил из очень бедной крестьянской семьи и порой, когда бывал в особенно хорошем расположении духа, пел гэльские колыбельные, слышанные когда-то от матери. Узнав, что Роджер двадцать лет провел в Африке и больше года — в Амазонии, рассказал ему, что еще в семинарии мечтал служить в миссии в какой-нибудь далекой стране, однако орден Святого Доминика определил ему иную судьбу. И на своем поприще он умел стать другом всем военнопленным, потому что ко всем относился с одинаковым уважением, не делая различий между людьми с разными убеждениями и верованиями. Едва ли не сразу поняв, что лишь ничтожное меньшинство увлечется идеями Роджера, он был подчеркнуто беспристрастен и никогда не высказывался за создание Ирландской бригады или против нее. „Все, кто находится здесь, страдают; все они — дети Господа и потому — наши с вами братья, не так ли?“ — часто повторял он Роджеру. Они вели долгие беседы, но касались политики очень редко. Зато много говорили об Ирландии, о ее прошлом, о ее героях, святых и мучениках, хотя по речам капеллана можно было понять, что выше всего он ценит тех безвестных, терпеливых пахарей, кто работает от зари до зари, чтобы снискать себе убогое пропитание, либо тех, кому в поисках лучшей доли и чтобы не умереть с голоду пришлось уехать в Америку, в Южную Африку, в Австралию.
И первым заговорил с ним о религии сам Роджер. Монах и на эти темы высказывался крайне сдержанно, полагая, без сомнения, что перед ним англиканин, и желая избежать острых тем. Но когда Роджер рассказал, в каком душевном смятении он пребывает и что с недавних пор его все сильнее влечет к себе католичество, вера его покойной матери, Кротти стал охотно говорить об этом. Терпеливо отвечал на вопросы, разрешал сомнения, объяснял. И как-то раз Роджер решился спросить в лоб: „Как вы считаете, отец мой, я совершаю благое дело или заблуждаюсь?“ И доминиканец ответил очень серьезно: „Не знаю. А лгать не хочу. Просто — не знаю“.
А Роджер и сам теперь ничего уже не знал после того, как в начале декабря 1914-го побывал вместе с германскими генералами Де Граафом и Экснером в Лимбургском лагере, где наконец сумел обратиться к нескольким сотням пленных ирландцев. „Как наивен и глуп я был“, — скажет он потом, с горечью вспоминая растерянные, недоверчивые, враждебные лица соотечественников, когда он со всем пылом своей любви к Ирландии объяснял им, зачем нужна Ирландская бригада, какие задачи будут стоять перед ней и как будет им благодарна отчизна за их самопожертвование. Вспомнит он и здравицы в честь Джона Редмонда, несколько раз перебившие его слова, и неодобрительный и даже угрожающий ропот, и гробовое молчание, воцарившееся, когда он завершил выступление. И то унижение, которое пережил он, когда солдаты лагерной охраны окружили его и поспешно увели прочь, потому что, хоть и не понимали гневных выкриков, догадывались — дело может кончиться расправой над оратором.
Именно так и произошло 5 января 1915 года, когда Роджер вновь приехал в Лимбургский лагерь. На этот раз ирландцы не ограничились бранью, свистом и непристойными жестами. „Сколько тебе дали немцы?“ — неслось над строем. Роджеру пришлось замолчать — дружные крики все равно заглушали его голос, не давали говорить. Потом полетели камни и все, что попало под руку. И снова конвой бегом утащил его с лагерного плаца.
Кейсмент так и не оправился от этого позора. Воспоминание о нем, как злокачественная опухоль, непрестанно разъедало ему нутро.
— Должен ли я отказаться от этого, раз уж нарвался на такой дружный отпор?
— Вы должны делать то, что сочтете нужным для блага Ирландии, — ответил монах. — Ваши помыслы чисты. А непопулярность — не самый верный признак неправоты.
С той поры для Роджера началась мучительная двойственность: он делал все, чтобы у германских офицеров создалось впечатление, будто Ирландская бригада успешно формируется. Да, дело на первых порах идет непросто, пока добровольцев немного, но все коренным образом переменится, когда пленные сумеют преодолеть начальное недоверие и поймут, что дружба и сотрудничество с Германией пойдут только на пользу их отчизне и, следовательно, им самим. Но при этом сам он в глубине души был твердо убежден, что говорит неправду, ибо число тех, кто изъявил желание служить, было и останется ничтожно.