Вслед за тем Маккэрролл удалился, чтобы его собрат мог без помехи исповедовать Роджера. Кейси присел на край койки, а приговоренный, перечисляя нескончаемо длинный список своих истинных или мнимых прегрешений, поначалу оставался на коленях. Потом, когда, несмотря на все усилия, он не смог сдержать рыданий, капеллан поднял его и усадил рядом с собой. Так шло это последнее таинство, и Роджер говорил, объяснял, вспоминал, спрашивал, чувствуя, что и в самом деле с каждой минутой все больше приближается к матери. На какое-то мгновение ему почудилось даже, что на красноватой кирпичной стене возник тонкий стройный силуэт Энн Джефсон — возник и растаял.
Он еще несколько раз принимался плакать так бурно и безутешно, как не плакал никогда в жизни, и уже не старался унять слезы, потому что они уносят с собой горечь и напряжение, так что показалось — тяжесть уходит не только с души, но и тело обретает забытую было легкость. Патер Кейси, сидя молча и неподвижно, давал ему выговориться, слушал не прерывая. Лишь иногда задавал какой-нибудь вопрос, делал какое-нибудь замечание или кратко бормотал что-то успокаивающее. Потом наложил епитимью, дал отпущение и обнял со словами:
— Добро пожаловать, Роджер, в дом сей, всегда бывший твоим.
Очень скоро после этого дверь камеры открылась, и вновь вошел патер Маккэрролл, за ним следом — смотритель. Он нес черную пару, белую сорочку, жилет и галстук, а капеллан — ботинки и носки. В этом костюме Роджер выслушал приговор трибунала — „к смертной казни через повешение“. Сейчас все его вещи были тщательно вычищены и отглажены, а башмаки надраены до блеска.
— Благодарю вас, мистер Стейси, вы очень любезны.
Смотритель кивнул в ответ. Щекастое лицо было, как всегда, угрюмо. Но сегодня он старался не встречаться с Роджером глазами.
— Вы позволите мне сперва вымыться? Не хотелось бы натягивать это все на грязное тело.
Смотритель снова кивнул, на этот раз — с понимающей полуулыбкой. И вышел из камеры.
Роджер и патеры с трудом сумели усесться на койку. Они то молились, то разговаривали, то надолго замолкали. Роджер рассказывал им про свое детство, о первых годах, проведенных в Дублине, и в Джерси, и в Шотландии, где он с братьями и сестрой гостил у родни с материнской стороны. Маккэрролл с умилением рассмеялся, услышав, что эти шотландские каникулы были для маленького Кейсмента пребыванием в раю: дарили те же ощущения чистоты и счастья. Он даже напел вполголоса несколько детских песенок, которым научили его мать и тетки, а потом поведал, какое действие оказывали на него рассказы отца о том, как он со своими легкими драгунами воевал в Индии и Афганистане.
Потом Роджер попросил их рассказать, как они стали священнослужителями. Что привело их в духовную семинарию — призвание или двигавшее столькими ирландцами желание выучиться, выбиться из нужды, покончить с полуголодным существованием, выйти в люди? Патера Маккэрролла, очень рано оставшегося сиротой, усыновили престарелые родственники, которые потом отдали его в приходскую школу, а священник, привязавшись к мальчику, убедил его посвятить себя церкви.
— И разве мог я не поверить ему? — размышлял вслух Маккэрролл. — По правде говоря, я не особенно рвался в семинарию. Призыв Господа услышал уже позднее, в последние годы учения. Сильнее всего меня влекло богословие, и мне бы хотелось заниматься этой наукой и преподавать. Но, как известно, человек предполагает, а Бог располагает.
С патером Кейси все было по-другому. Его родители, зажиточные торговцы из Лимерика, были католиками больше на словах, нежели на деле, и мальчик рос в среде если не вовсе чуждой религии, то далекой от нее. И все же, вопреки этому, еще в отрочестве услышал зов и более того — получил некое знамение, определившее его дальнейший путь. Когда ему было лет тринадцать-четырнадцать, на Евхаристическом соборе он услышал выступление миссионера отца Алоизия, который рассказал о том, как двадцать лет провел в сельве Мексики и Гватемалы, обращая в истинную веру тамошних язычников.
— Он был наделен даром слова, и меня буквально заворожили его слова, — сказал патер Кейси. — И это он виной тому, что я и по сей день следую этой стезей. Я больше никогда не видел и даже не знаю, что с ним сталось. Но до сих пор помню отчетливо его голос, его пыл, его ораторское мастерство — как и его длиннющую бороду. Не позабыл и имя его — отец Алоизий.