И понес он ее, по лозняку, по крапиве, — где не было меж.
Темно это в ракитках. От месяца светлые пятна лежат на траве, роса кое-где блестит, только тусклая, не то, что на чистом месте. Сухие сучки хрустят под ногами…
Откуда-то медом пахнет. Теплая, теплая ночь.
А Борода идет — идет, нет, нет и выругается:
— Ах ты, будь тебе не ладно! — Все не может забыт Кореня.
И сейчас-же возьмет и погладит русалочку, потому что, она знаете, дикая, пугливая: как выругается Борода, сейчас слышит: вздохнула.
— Не, нет, — говорит Борюда, — ты у меня хорошая…
Возьмет, и погладит.
И слышит вдруг Борода, — шепчет ему что-то русалочка на ухо…
— Что ты? — спрашивает. Остановился.
А она, должно, боится говорить громко.
Шепчет:
— Дедушка, приходи к нам в гости; ты дедушка, добрый… Не сердись на Кореня, — как придешь к нам, наши тебя всему научат…
Сама шепчет, а сама одной рукой за шею держится, а другой бороду ему пальцами перебирает.
— Придешь, дедушка?
— А куда? говорит…
— На «Большое болото»…
— Хорошо, хорошо, — говорит Борода, взял ее половчей и понес дальше.
Ну, вынес он ее на прямо к мосту, пустил на траву.
— Гуляй, — говорит.
Прыгнула русалочка в воду, поплыла. Даже «прощай» не сказала: уж очень обрадовалась.
А Борода пошел домой.
А что было дальше, об этом в другой: раз.
Вечер второй
а чем мы вчера остановились? … Да! Ну, слушайте.
Пришел, значит, Борода домой, лег спать, да все и заспал, что с ним в ту ночь было… То есть, не то, чтобы совсем заспал, а сам, говорит, не знаю, — проснулся и не знаю: сон ли, правда ли, — все перемешалось.
К вашему дедушке тогда приходил, так рассказывал. Любитель ваш дедушка были это послушать. Однако, не верят.
— Врешь, — говорят, — Борода!
— Ей Богу-с, — говорит, и сейчас, знаете, — верней всего, — говорит, — правда…
Ах, ты Господи! — то сон, а то правда. Такой уж старик был.
— И что ж, говорят, — пойдешь на Большое Болото?
— И пойду-с, — говорит.
Под конец уперся на своем: правда и все тут.
— Хорошо, — говорит, — батюшка, Николай Петрович, наша барышня, Александра Петровна, петь обучены, а только, куда же им до этой русалки.
Добрый ваш дедушка были, прямо, можно сказать из господ первый — только смеются.
Ну, и как вам сказать, может это и врут, а может и правда — ведь ходил он на это болото! И не вдолге после того.
Дело так вышло.
Жил тогда, где нынче Аторинские мужики выстроились, один барин, запамятовал, как звали. Высокий-высокий, вот этакий, худой:
«Шапкой» дразнили, а почему шапкой не знаю: господа прозвали.
Бывало, соберутся гости, в карты там, другое что, сидят в гостиной, разговаривают:
— У меня, знаете, собака… ах какая собака…
— И у меня, дескать…
— А я недавно на ярмарку ездил …
Ну, знаете — один одно, другой другое… бывало, не понимаешь, а слушаешь. Так себе, стоишь в передней около притолки и слушаешь.
А он, этакий-же ведь был человек, сейчас заведет кого-нибудь из гостей в зал, станет посреди зала, возьмет за пуговицу (привычка уж такая была, сейчас с кем говорит, сейчас непременно его за пуговицу), сам держит за пуговицу, а сам:
— Бу-бу-бу, бу-бу-бу…
Только и слышно: голос глухой был — ничего не разберешь.
Борода это рыжеватая, хвостиком; была у него на подбородке бородавка — только на этой бородавке и росла борода, а ни усов, ни бак — ничего! Брови — и то все равно, как их градом выбило: так, даже и не видно; лицо желтое-желтое, в морщинах.
Конечно, мне все равно — говори себе, что хочешь, а вы посудите так, иному, особенно кому из господ, может и неприятно?
Бывало, как заметит, если ему тоже хотят сказать что-нибудь, — сейчас:
— Нет, нет, батенька, вы послушайте…
(Дедушка очень хорошо их умели передразнивать).
И опять:
— Бу-бу-бу, бу-бу-бу…
Да так иной раз больше часа.
Так и не выпускает из рук пуговицы.
Иного морит — морит… раз из города один был черный такой, волосастый — слушал-слушал…
Шапка, говорит, (ну т. е. не шапка, а как там его звать) дай, говорит, пощады: у меня — жена, дети…
Ну, а иной и постесняется.
И все больше про Воронеж любил рассказывать.
— Такой — говорит, — город, такой.
Опять-же, говорю, мне все равно: Воронеж — так Воронеж, а иной, может, заграницей бывал?..