Вернувшись в комнату, Володькина мать села за работу, а Володька взобрался на сундук и сел не за стол, как всегда, а в угол, где висело материно платье.
И он долго сидел там на корточках, перебирая складки платья.
— Володька! — окликнула его тетка, и сейчас же Володькина мать оставила работу и взглянула на него. — Володька, ты бы занялся с ножницами.
— Не надо, — откликнулся Володька, — мне больно тут…
Он приложил руку к груди. Голос у него был слабый и тихий; когда он посмотрел на тетку, он хотел было улыбнуться, но улыбка не вышла, и глаза сразу словно потухли.
Он отвернулся и опять протянул руку к платью.
— Где больно? — спросила тетка, откладывая шитье в сторону и подвинувшись к нему.
Мать смотрела на него, не двигаясь с места, не мигая, не шевелясь, с напряженным, несколько встревоженным выражением на лице.
— Тут, — повторил Володька, опять коснувшись груди, и потом, остановив на тетке глаза, болезненно и слабо добавил: — Да нет, не так больно… мне плакать хочется.
— Он дурит, — сказала тетка, поглядела на сестру и усмехнулась, — небось на улицу хочет… показала — он и скучает.
Она повернулась снова к Володьке и спросила:
— Скучно тебе? да?
— Скучно, — отозвался Володька.
— А говоришь больно?..
По лицу Володьки пробежало что-то тоскливое, болезненное, что всегда появлялось у него в лице, когда у него спрашивали о чем-нибудь, а у него не находилось нужных слов для ответа.
У него, правда, была боль там, в груди, в сердце, и эта боль сосала сердце и сердце ныло… И он знал, что это вовсе не скучно, а нечто большее, нечто другое… И еще больней ему было, что он никому не мог рассказать про эту свою боль и не умел назвать ее.
Он лег на сундук (на сундуке постоянно лежала его постель), подложив под щеку руку и пригнув колени к животу.
В комнате стало тихо. Сестры, как всегда, работали молча, Володька молчал тоже.
Слышно только было, как изредка шуршит ситец в руках у портних, да через равные промежутки времени быстро продергиваемая сквозь лощеный ситец нитка издавала характерный шумящий свист.
Володька лежал на сундуке и смотрел в противоположный угол, где на маленьком столике-шкафчике стояла неубранная после утреннего чая чайная посуда, лежали обгрызенные маленькие кусочки сахара, корки от булки, щипцы от сахара.
Вдруг Володька бросился в глаза между стаканами, ближе к стенке, знакомый темно-зеленый переплет и толстый черный корешок с вытисненными на нем золотыми буквами.
Выражение необыкновенно тоскливое и мучительное легло в чертах Володьки, когда он увидел эту книгу.
Эту книгу вчера читала тетка.
Она, эта книга, давно уже была у них, но до сих пор для Володьки она была все равно, как всякая другая вещь — только вещь, не больше.
Но теперь, когда он смотрел на нее, он испытывал странное состояние, — будто темно-синий переплет этот заключал в себе не одни только листы, но хранил в себе многие, многие слезы, муку, страдание и скорбь; будто эти листы пропитались слезами, впитали в себя скорбь и муку.
Эта скорбь и мука, и слезы были теперь тут у него, в их комнатке…
И близость этого страдания и этой муки давила ему душу, сжимала сердце, делала жизнь ужасной, невыносимой, по крайней мере, в эти минуты.
В книге именно описывались бедные, страдающие люди, о которых все давно забыли и к которым никто не хотел придти на помощь.
Но сейчас Володька не думал об этих людях, он испытывал только муку в себе, и эта мука наполняла его всего, всю душу и мучила, и заставляла страдать одним всепоглощающим страданием.
Он повернулся лицом к стене, закрыл глаза, спрятал голову в подушку, чтобы ничего не видеть, ничего не слышать.
Он долго лежал так. И он чувствовал, как постепенно уходит из души его тоска, как успокаивается в нем что-то, что мучило его и надрывало грудь.
Он не заметил, как он заснул.
Он всегда спал в это время, и когда до сестер долетело его ровное дыхание, старшая сказала младшей:
— Ну, ведь я же говорила, что с ним ничего.
И она стала говорить, что нельзя Володьку постоянно держать взаперти, что он уже не совсем маленький.
Проснувшись, Володька опять взялся за свои ножницы и бумагу.
Вечером тетка после работы открыла книгу и стала искать место, где она вчера остановилась, а мать, взяв Володьку за талию и заглядывая ему в глаза, спросила:
— Ну, что ж, опять будешь слушать?
Она ожидала, что Володька, как вчера, отложит в сторону ножницы, сложит на коленах руки и будет сидеть прямо и тихо и слушать.
И Володька точно на слова матери поднял голову от бумаги и выпростал пальцы из колец ножниц; но едва взгляд его упал на книгу, губы его скривились и в глазах, вдруг широко открывшихся и остановившихся на книге с таким выражением, как будто он увидел там что-то, на что не мог смотреть без содрогания, загорелась такая тоска, такая мука и вместе ужас и боль.
— Не нужно! — выкрикнул он мучительно и, все не отрывая глаз от книги, произнес потом с тою же болью и мукой: — Мама! Спрячь ты эту книгу!
Больше он ничего не сказал, но за него говорили его глаза, его лицо; они говорили о том, что было в нем в ту минуту и о чем он не мог сказать.
Может мать не совсем поняла его сразу, но все равно она видела его муку и, быстро взяв книгу из рук сестры, положила ее под подушку. Потом она стала целовать Володьку и спрашивала между поцелуями:
— Тебе жалко их, — тех, что описаны в этой книжке? Да, жалко?
И вдруг порывисто поднялась со стула и, подойдя к плетеной старой дорожной корзинке, присела перед ней и подняла крышку.
Она вынула из корзинки, из-под самого низа, тоненькую в крашеной обложке книжку и, позабыв даже закрыть крышку и не уложив как следует вещей в корзинке, как они были уложены раньше, потому что она очень торопилась, вся раскрасневшаяся, с возбужденными глазами, с немного растрепавшейся прической, подошла опять к столу, села на свое место и положила перед собой книжку.
— Вот, — сказала она, обняв Володьку, — слушай, Володька, это другая книжка, это не та; тут, видишь, нарисован на лошади… видишь, в медной шапке с перьями. Это про него написано… Это был такой человек.
Она говорила торопливо, заглядывая Володьке в глаза, и так же торопливо, с румянцем на щеках, разворачивала книжку и все ошибалась: открывала то посредине, то в конце, то первые страницы.
В тот же вечер она прочла эту книжку Володьке всю от начала до конца.
Эта была очень старая, старая книжка; теперь уже ее нигде нельзя найти, ни в одной лавке, ни в одном магазине, ни в одной библиотеке… И я думаю, читатель не посетует на меня, если я вместо следующей главы предложу ему эту Книжку.
Чтобы читатель имел совсем полное представление об этой книжке, ниже я воспроизвожу даже ее заглавную страницу, с заголовком, с рисунком, — совсем так, как она сохранилась у Володькиной матери.
Оружейник Винцент Фламелло, итальянец по происхождению, был занят в своей мастерской, в одной из темных кривых переулков на окраине Парижа, очень важным делом.
Несколько дней тому назад к нему принесли большой тяжелый меч от графа Жофруа.
Меч этот когда-то носил один из предков графа Жофруа.
Теперешний граф Жофруа желал, чтобы оружейник Винцент Фламелло отчистил рукоять меча, кольца и цепи на ножнах и вообще привел оружие в порядок.
Молодой граф Жофруа собирался опоясаться сам дедовским мечом.
Таково было его желание.
И оружейник Винцент Фламелло, в ожидании хорошего вознаграждения, особенно тщательно и с особенным старанием отчищал теперь ржавчину с этого Большого тяжелого меча.