Он чмокнул сочными губами, проступавшими в густой рыжеватой бороды, отвернулся и бодро зашагал дальше.
Я не стал ему отвечать до самого привала, который настал очень скоро – кажется, я только и успел подумать, что не хочу отвечать, и какие крупные чудные шишки валяются тут и там под ногами.
Я пнул одну – она оказалась легкой и покатилась, подскакивая, куда-то вперед по выстилающей тропинку влажной хвое.
А когда я поднял голову, Дубровский уже свернул с тропы к мрачному нагромождению валунов.
Камни показались мне живыми, как шершавые спины жаб, которые под кожей вынашивают своих головастиков.
Ухмыляющаяся наглая рожа жабы всплыла перед глазами, и я с большим удовольствием позволил стреле медленно погрузиться в поганую глотку.
Дубровский осмотрел камни, что-то пошарил вокруг, как будто имел мало надежды найти то, что искал, но попытаться все же надо было.
Каждый камень высотой с него самого, а в ложбине между двумя самыми крупными ныряет куда-то в черноту прикрытый еловым лапником лаз.
Мох густо облепил каменных жаб, я положил на него руки – поверхность оказалась теплой. Не такой раскаленной, как бывает камень под прямыми лучами солнца, а мягко-теплый, словно где-то внутри у каждой скалы шевелилась живая душа. Вот она Русская душа, настоящая. Спокойная и могучая. Каменная и жабья.
Хорошо и неспокойно с камнями. Тревожно, как что-то вот-вот должно случиться, но я отчего-то на секунду позабыл, что же именно, поэтому тревога остается смутной, направленной, кажется, на себя самого.
А как чудно и тихо тут, и светло! Мох расстилался под ногами сплошным ковром, из которого торчали только возносящиеся голые стволы. Редкий лес просматривался на сотню метров, и я залюбовался косыми лунными лучами, играющими на редких лианах и соснах.
В зеленой палочке не стало никакой необходимости – в лесу светло, как днем. Да и палочка просто делась куда-то. «Мог бы кинуть ее в дыру под камни» – только подумал, и тут же она обнаружила себя между моих задеревеневших пальцев. В холодном воздухе они потеряли чувствительность и перестали гнуться и чувствовать, как следует.
Тонкий кусок пластика издавал неяркое зеленое марево. Я присел перед дырой на корточки, жалобно хрустнув коленями, разобрал еловый камуфляж тоннеля.
Хочу сунуть туда голову и осмотреться, но как приближусь к проему, медленно, дюйм за дюймом – сначала неясный шелест, то ли ветерок, то ли далекий гул воды, но чем ближе, тем яснее шепчут голоса. И не из дыры они шепчут, а прямо в моей голове, убедительно, настойчиво бормочут наперебой.
Не могу разобрать слова. Еще ближе голову подвигаю, а они уже громче моих собственных мыслей шепчут, и словно сами мои мысли пересказывают, и точно знаю, что они мои, мои собственные, но все не разберу слов, а хочется, невыносимо мне хочется узнать, что же говорят эти чудные, милые шепчущие голоса. Так хочу, что уже и слышу… «И наперебой они говорят»… «Готов их вечно слушать»… «Только им отдаться»… «Совсем не иметь ни одной своей мысли»… «Так сладки они!»… «Погружаюсь к ним ближе, глубже»… «Можно с ними слиться, им всего себя передать в растерзанье, ведь я знаю»… «Они обещают чудо»… «Громко уже галдят»… «Что ж так громко, товарищи?»… «Обещаем однажды»… «Обязательно однажды навек замолкнем»… «Хочешь?»… «Мы замолкнем, и твои мысли с собой заберем»… «И чтобы ни слова в моей голове больше не было сказано!»… «О, как я жажду этого чуда! Как хочу, кто бы знал, чтоб умолкли эти проклятые голоса, и пусть делают со мной, что угодно, пусть будут жрать мой разум во век веков, если поклянутся, поклянутся мне на крови умолкнуть и забрать с собой все поганые лживые звуки»… «Клянемся!»… «Клянемся!… «Клянемся!»
Что-то горло пережало, меня отшвырнуло назад, я хребтом на железку автомата шлепнулся и задохнулся.
Надо мной высокие кроны и густой лунный свет. Хочу всегда тут лежать, и голосов не хочу больше слушать. Зачем голоса говорят? Шавки лают – ветер дует. А лучше просто чтоб ветер дул. Приятный такой, прохладный. Вздохнуть бы.
А ведь умолкли они и обманули: оставили мне слово. Всегда остается последнее слово, и от него по новой весь круг проходит, и новый голос рождается, говорит и молкнет, а последнее слово всегда остается, последнее слово – «смерть», и никто его с собой, ни один гад с собой забирать не хочет.
– Куда лезешь? Жить надоело? – Дубровский стоял надо мной. Его титанический хер свисал почти до моего лица.
Я отполз и привалился спиной к ближайшему стволу.
– Теперь ты меня спасаешь, животное? Что там?
– А че я знаю. Черная дыра. Ты в каждую черную дырку лезешь, Шайтан?
– Да ты сам не прочь до дыр, – склаблюсь. – Сам только что рассказал.