Выбрать главу

– Я хочу… – говорю. А было бы еще у меня то, чего я хочу. А так и не нашлось этого. Большое дело сделать хочу. А какое – не могу об этом думать, не могу говорить. Такое большое дело мы с тобой, Пташка, сделаем, что сейчас и охватить его мыслью не можем, и сами понять. Но больше я ничего не хочу. Разве что…

Челюсть болтается, и я с трудом ворочаю слова языком:

– Я хочу в город Ив на лодке плыть через затопленные в паводок деревни. И по пути гигантских Щук из сетей выпутывать. Вот чего я хочу.

– И иди-ка ты нахуй, Саша, – говорит Кощей. Я просил тебя по-хорошему. И предупреждал, что не сделаешь по-хорошему – будет по-плохому. Думаешь: вот это по плохому? Думаешь, вот это страшно? – показывает пренебрежительно на жабий труп. – Я ведь все про тебя знаю. Она нашептала. Смотри, Саша. Вот сейчас будет страшно.

Сказал и подтолкнул ко мне зайчика. Тот на задние лапки привстал, уши расправил, потянулся ко мне своей любопытной мордочкой и коснулся нервным носом моей черепушки.

А из уха у него выполз крошечный паучок и перебежал по головке заячьей к моему лбу как по мосточку.

Точь-в-точь тот паучок , что ко мне на ниточке из потолочной лепнины спускался. И один в один тот, что ко мне вывернутую лапу тянул в подвале графа Тощих.

Только этот ничего ко мне не тянул, а сразу впился мне в кожу своими крошечными жвалками и яд впрыснул.

И вот я сижу на коленях на прохладном полу меж раздвинутых женских ног. Она лежит на шелковых, шоколадного цвета простынях и извивается от удовольствия. Я припадаю губами к складочкам нежной кожи, целую их. Осторожно прикусываю, оттягиваю, провожу языком по заветному желобку. Она вся вздрагивает, когда я касаюсь твердой горошины. Комок обнаженных нервов. Тихо стонет. Подвигает себя ближе к моему языку.

Вижу свои руки, белые, на ее плоском тугом животе. Он напрягается под моими пальцами. Я сжимаю ее.

И нет дырки в щеке, и кончик носа упирается в ее истекающее влагой лоно, и я им чувствую томный запах ее удовольствия.

Татьяна раскинулась вся и вьется. Одной рукой то меня за волосы схватит, то выкручивает, комкает шелковую простыню. Стонет. А другой прижимает к груди младенца. И он тоже бел, как и я сам, и усердно, и жадно сосет ее грудь. Беззубым ротиком терзает набухший сосок, и молоко проливает, и по Таниной груди, по вздрагивающему животу тонкой струйкой затекает мне на язык. И оно сладкое, смешивается с нектаром ее лона, и я тоже сосу ее. Младенец ласкает грудь, и Татьяну колотит дрожь, и всю пробивает судорога от самых кончиков пальцев до глаз и темени.

И так хорошо нам втроем! Так спокойно, прекрасно припадать губами к ее разверстому лону, вместе с нашим детем ублажать нашу сладкую мать, что ничего нет на свете прекраснее. И не может быть, ничего вообще больше быть не может, и я уже так хочу здесь остаться на вечность.

И мне становится страшно. Невыносимо, мучительно страшно, что, кажется, я не выдержу. Просто лопну и исчезну в темноте, слишком тут хорошо, и так жутко думать, что эта любовь втроем может вдруг кончиться и затихнет ее стон, а еще страшней, что не кончится.

И вот она расслабляется, иссякает тонкая молочная струйка, и струна у меня внутри рвется, натянутая с тех самых давних пор, и остается только заорать от ужаса. Но я только свой сдавленный хрип слышу.

И темнота, тусклый свет, Кощей передо мной сидит, оперев локти на грязный металлический стол, а тяжелый череп устало положил на сцепленные костяные кисти. А на вытянутом пальце сидит крошечный паучок, и смотрит на меня восьмью бусинками – глазками без всякого выражения.

– Ну вы и гад, Государь, – говорю.

– Я предупреждал тебя, – отвечает.

Я кашляю, дышать тяжело. Изувеченные ребра колют внутренности, на лице запеклась коркой кровь и теперь тянет кожу. Промаргиваюсь.

– Может, хоть это тебя вдохновит, – клацают тяжелые челюсти. – На вот, лизни. Неважно выглядишь, – вытаскивает лучевую кость из своей левой руки и мне протягивает.

Длинная тонкая кость. Можно было бы всадить ему в глазницу, пробить насквозь череп, да сил нет. Вместо этого подношу к своей пересохшей пасти, вываливаю язык из рваного рта и облизываю. Гладкая, полированная кость. Пахнет миндалем и крахмалом. Слюны нет – все ссохлось, но как коснулся – чувствую, сразу появляется, как у побитой шавки. И не хочу вроде, но с благодарностью глодаю его подачку – слишком страшно, слишком плохо мне только что было. А кость лечит, отвлекает. И я чувствую, как мои ребра срастаются в измятой груди, на место встают. И челюсть уже работает как раньше, жаль, зубов выбитых не вернуть, но черт с ними.