Правильно боишься, сейчас я твоего хозяина развлеку. И мне страшно, только я не могу уже одно ухо прижать к голове.
Прохожу мимо зайца – там замок темнеет на другом конце разбитой дороги. Крепость красного кирпича. Заяц съежился, задрожал, а потом вдруг сорвался с места и дал стрекача прочь в пустошь.
Одна башня у замка высоченная, скребет редкие низкие тучи. Вокруг замка скалы поднимаются. Волшебный замок. У его подножья расстилается город. Насквозь надо пройти. Никого не встречаю. Сжимаю в кулаке мой заветный шедеврик. Теперь я знаю, кому он предназначается. Негоже так с подданными обходиться, Государь, негоже.
Сейчас я ему все объясню, покажу, какую оду я ему написал. Надо только подняться по обрывистой узкой лестнице в просторный дворцовый зал. Камешки далеко вниз осыпаются. Соскользнет рука – поеду вниз по затертым ступенькам. Ветер в ухе завывает, город далеко внизу лежит. Забрался, через бортик перевалился – и стою в знакомом зале с колоннами и лепниной на потолке. Трон на пьедестале, раскрытые сундуки.
Кощей разлегся на троне, постелив бордовую меховую мантию на гладкий камень. Перекинул ногу через подлокотник и сдвинул корону на лоб. Казалось, он дремал.
Но стоило мне войти, Государь пошевелился и указал костлявым пальцем на ковровую дорожку перед троном.
В зале больше никого. Подхожу ближе.
– Написал?
– Да, – говорю. Чего тянуть-то.
– Ну? Читай.
Набираю в легкие свистящий воздух и выпаливаю:
Где нет ни бога, ни праздных радостей,
Где кони прошлого стоят в стойле
Где до свободы не хватило лишь малости…
– Шучу.
Кощей поднялся на троне, сел. Я почувствовал, что перегнул палку, поэтому поспешно начал заново:
– Я загляну тебе в душу
Надеюсь,
Тебе не будет страшно
Ну же
А будет – тем лучше
Мне тоже страшно
Послушай…
Подаю ему скомканный листок, не поднимаясь к трону. Он встает, с раздраженным любопытством протягивает костяную руку, разворачивает клочок бумаги, читает:
– Одна строчка.
– Ваша черная метка, Государь. Мой шедевр. Доставлено, распишитесь-с, – злорадно скалюсь.
– Одна строчка, – повторяет, кажется, в недоумении.
– Что, не ожидали, Государь?
– Одна строчка, – на меня смотрит. – «Здесь же всего одна строчка!», – и хохочет вдруг. Стучат внутри него сухие кости, и смех звонкий, костлявый, разносится гулко по залу.
– Серьезно, Саша? Ты думал меня этим взять? Одна строчка… Заглянет он ко мне в душу. Все хотел узнать, что у меня внутри… помню. Ты, поэтик! Школяр, – сотрясается мелким стучащим смешком.
– Так смотри, что внутри.
Ловкими костяными пальцами расстегивает пуговицы на груди. Последовательно, сверху – донизу. Выправляет атласную рубашку из бархатных штанов, дергает ее за ворот. Материя с треском расходится по его грудине и открывает сиротливые ребра. За ними массивный позвоночник. Там полумрак, а в брюшине качается на шнурке маленький золотой ключик. Поблескивает. Ничего там нет, кроме ключика.
– Ничего, Государь? – уточняю, чтобы убедиться, что правильно его понял.
– Ничего, – как-то злорадно говорит он. – А ты глуп, если думал, что меня этим проймешь. Только те, у кого есть душа, боятся времени, Пушкин. А у нас с тобой душонок не водится! – стучит костями. – Но задумка бравая. Может и Русскому Духу понравится? Вон, иди сам и прочитай ему, пусть пожрет, наконец. Вместе с этими дурными первыми строчками. Давай-давай. Посмотришь на эту издыхающую тварь, авось тебе мозги, наконец, гнилые прочистит. Может, наконец, сподобишься по-человечески что-то сделать. Иди вот теперь и сам его корми. И сам решай, что с ним делать. Я умываю руку.
– Куда идти?
– На Кудыкину гору, Саша.
– Выпустите его, Государь, – говорю. – Устал он. И мы все устали. Свободы хочется.
– Это Тощих тебя надоумил?
– Он правильно говорит: пусть гуляет Дух. Да, беспорядок будет, но хоть не сдохнет с голодухи.
– Выпустить… Дурак, ты головой вообще думаешь? – слышу настоящее раздражение в его сухом клекоте. – Что он хочет, твой Тощих?
– Наверное, свободы хочет для всех.
– Ага. Отдать Русский Дух народу. По братски? – яд из каждого его слова сочится. – Раздать народу? Ты видел этот народ? Этот злобный тупой народишко, который сам себя готов бесконечно изводить, умываться собственной кровью и все про свой особый путь пиздеть. И ты вместе с ними еще!
– И главное ведь, что не путь всего народа, – не дав мне ответить, он продолжил с каким-то неожиданным язвительным бешенством, – не всего народа путь, а это каждый особливо в себе чувствует свою неповторимую избранность, лично его особенность и над всеми остальными возвышенность: только его жизнь мол о чем-то значимом, только его жизнь к чему-то прикасается, и даже если ты последний никчемный бомжара, все равно что-то глубоко русское в тебе да есть, и одним этим ты уже молодец. Хуже жидов, чес слово.