Старый сенатор понимающе кивнул. Опережая Клавдия, уже хотевшего поделиться сокровенными мыслями, он воскликнул:
— И это в благодарность за все, что наш Цезарь сделал для римского народа!
— И что же он для него сделал? — зевнула Мессалина, прикрывая рот ладошкой.
— Как это что? — с притворным возмущением замахал на нее руками старый сенатор.
— Меньше, чем за год он издал несколько сотен эдиктов и самым первым — велел немедленно казнить Херею, Сабина и Юлия Лупа!
— Тоже мне заслуга — казнить старого Херею! — усмехнулась Мессалина, умело подыгрывая Виттелию.
— Да, заслуга! — заступился тот за императора, которому только и оставалось, что переводить глаза с жены на сенатора и обратно.
Испытывая радость от сознания близости к Клавдию и что он может быть уверен в своем завтрашнем дне — а большего при его богатстве и знатности рода ему и не надо от жизни — Вителлий Старший смахнул воображаемую слезу и патетически произнес:
— Этот эдикт вызвал истинную любовь народа к нашему цезарю!
— Фи — народа! — брезгливо поджала губы Мессалина. — Скажи еще плебса!
— И плебса тоже! — наклонил голову старый сенатор, понимая, что это тот самый редкий случай, когда и упрямство может пойти ему на пользу. — И преторианцев!
Всех, кому власть цезаря дороже республиканской неразберихи!
Он залпом осушил кубок и продолжил:
— Наш цезарь сделал то, что не смог сделать ни один из его предшественников! Он обожествил свою бабку Ливию, о чем она всю жизнь тщетно просила Тиберия, и свою мать, Антонию Младшую, которая отказалась принять такую честь из кровавых рук Калигулы!
— Да, это так! — согласился Клавдий, но тут же помрачнел от мысли, что ему удалось обожествить свою мать лишь потому, что она к тому времени была уже мертва.
— Это ли, спрашиваю я вас, не вершина человеческой мудрости и справедливости? — переведя дух, громко, словно на заседании сената вопрошал Вителлий. — А прибавьте к этому неустанную заботу нашего цезаря о благоустройстве и снабжении города, его бесплатные раздачи хлеба народу и пышные зрелища?! Даже при божественном Августе, — многозначительно поднял он палец, — было лишь по десять заездов колесниц в день, теперь их двадцать четыре!..
Кивнув, Клавдий удобно подпер щеку ладонью и задумался.
«Благоустройство… зрелища… мудрые эдикты… Эх, Луций, ты неисправим! Да, я приказал казнить Херею, причем тем самым мечом, которым он зарезал Гая. Но так поступил бы на моем месте любой правитель, дабы навсегда отбить у своих подданных охоту к подобным заговорам! И Юлию Лупу велел отрубить голову, но лишь затем, чтобы Мессалина не разделила однажды участь Цезонии, а мои дети — дочери Гая!»
Будучи истинным сыном своего жестокого времени, когда травля зверей в цирке и гладиаторские бои были любимыми зрелищами римлян, Клавдий не без удовольствия вспомнил подробности той казни. Если Херея и особенно Сабин, сам бросившийся на меч, умерли быстро, как и подобает настоящим мужчинам, то Юлий Луп вдоволь насладил всех видом своих мучений. Этот центурион так дрожал, подставляя голову палачу, что погиб лишь со второго удара…
«Что там еще: две-три сотни изданных мною эдиктов, которые я с радостью променял бы на один-единственный свиток ветхого папируса? Нет, Луций! — мысленно возразил неумолкающему сенатору Клавдий. — Если уж говорить о мудрости, то она была бы полезна не там, где ты говоришь, а на листах моих будущих книг. Но увы, в ущерб им, я должен нести бремя императорской власти и не иметь даже возможности диктовать скрибе свои труды. Только эдикты!.. Только прошения!..»
В его душе вдруг поднялась глухая ненависть ко всем этим казенным бумагам.
Да, ему нравилось быть цезарем, человеком, стоящим выше земных слабостей и недостатков, живым полубогом, окруженным небывалым почетом и властью.
Нравилось все: рукоплескания публики при его появлении в цирке; поэмы и гимны, посвященные ему; выбитые с его профилем монеты. Нравились торжественные выезды, заискивающие лица сенаторов, и главное, без чего он уже не мыслил себя, — это тяжеловесное и сладкое, как золотой ауреус[14], имя: Тиберий Клавдий Цезарь Август. Если бы только между ним и всем этим, словно пес на охране спелого винограда, не стояли государственные дела!..
— Послушай, Луций! — неожиданно обратился он к старому сенатору, прерывая его бесконечный поток восторженных излияний. — Уж если мы заговорили о мудрости, то, как тебе нравится такая мысль: «Первое, что сделал Ромул, основав Рим, это дал разноликой толпе законы — единственное, что могло сплотить ее в великий народ»?