Выбрать главу

Габриэль прислоняется к подушке, чтобы лучше видеть, как плачет Дельфина. Ничто так не напоминает плачущую девушку, как плачущая девушка.

— Могла хотя бы поблагодарить меня.

Габриэль появляется за зеркалом без амальгамы, одинокая и нагая неясной, смутной наготой, изученная, но вместе с тем незнакомая — в резком свете заснеженного пейзажа. У нее угрюмый, тоскливый вид. Она проходит и удаляется, оставляя за собой пустоту.

— Послушай, Дельфина… Ты надоела мне. Я не говорила тебе, чтобы не огорчать…

— Но, разумеется, если… Нет… Убери руку…

— Пускай.

— Ты злая — вот!

— Если будешь реветь, я тебя отлуплю. Хочешь? Хочешь? Хочешь?.. Дельфина растворяется — рыдания, каскады, бурные потоки, конец света, потоп, перемежаемый мяуканьем блеяньем, лаем.

— Я для него — лишь приятная забава, не более того Впрочем, как и все остальные.

— Точно.

«Точно» — выражение излишней, чрезмерной жестокости.

И хотя Габриэль думает, что как раз нет ничего со мнительнее, чем точность, что ничто не поддается определению и от него ускользает все, возможно даже сам Габриэль — мужчина, преданный чарам, объект миражей, — она пытается найти спасение в иллюзорной проекции будущего, в том, что грядет: в непрерывности. Она закрывает глаза, уже уставшие — всегда уставшие. Она мечтает об оранжевом снеге, повествующем о Габриэле, но таком мягком и ватном, упраздняющем любые тревоги и противоречия. Оранжевый снег речей, что вновь укроет все вокруг, включая зеркало без амальгамы, укроет ее саму, затопит и приведет обратно к ее истоку, заставит вернуться далеко — в тело Габриэля — слепой, бессознательной, и спрятаться в нем навсегда, навсегда, навсегда…

Когда бьют часы, она встает и подходит к окну, смотрит на улицу де Ренн в шесть часов вечера: машины, люди — все это вне его и ее, иными словами, безразлично или ненавистно.

Она подбирает со стула одежду Дельфины. — Одевайся. Можешь идти. Дельфина смахивает сопли тыльной стороной ладони, неуклюже вытирает гениталии и делает пару шагов к ванной, прижимая комок своего белья к груди.

Хотя жестокость не всегда подразумевает раскаяние, ей все же знакома финальная горечь. Габриэль грустно улыбается Габриэлю, размытому, будто неудачный портрет, неясному и смущенному в зеркале без амальгамы. Беспокойство утяжеляется, столетия сгущаются в деревянистую субстанцию, именуемую временем. Свирепая оса, клепсидра с плетеной талией, предрекает последние удушения — тот недалекий день, когда Габриэль сознательно разрушит это МЫ, из-за которого так горько плачет сегодня Дельфина. Внимание, история заканчивается. Ты никогда не улыбаешься Дважды одной и той же улыбкой. Не пропоет петух Два раза, как изменишь мне трижды. Я, Господи? Я, Господи? Даже если все прочие…

Он умер гораздо позже, так ничего и не узнав ни о соблазненных любовницах, ни о зеркале без амальгамы.

Если только не предпочел молчать…

Живот перевод В.Нугатова

Препона. Всего лишь изменение ритма, внезапный сбой в мифологическом механизме, укорененном в своих противоречиях. Глухой удар, который можно сравнить с проникновением лезвия в анестезированную плоть, а затем — хруст стыда, пока Мадлен, будто названная в честь печенья, до бесконечности растягивает свою огромную, шаткую фразу.

Стыд — это липкая, пылающая смола, горящее гудроновое покрытие, что пристает к плоти. Стыд Клемана обволакивает его полностью, не оставляя места для прочих страданий и даже эмоций. Каких эмоций? Жалости? Но жалость уже отыграла свою роль: нарумяненная ярко-розовой краской, она раскачивалась на кончике нити и ушла тотчас после своего деланного выхода: когда-то, год назад, он почти принял ее за не что иное. Ошибка идентификации. Без комментариев Напрасно пытаться объяснить, как Мадлен (наверняка съедобная), святая мученица в нимбе железнодорожных акций, дочь члена Жокейского клуба, вызвала это минутное сострадание, эту жалость, что не посмела себя назвать и, точно сгнившая роза, мгновенно осыпалась. Или, возможно, она была излишним оправданием стремления к роскоши, вполне законного this side of idolatry,[3] у входа на большой базар? Но Мадлен — лишь неясный, зыбкий символ…

Хотя любой образ — только подготовка, ни один не способен предохранить последующие. Они пришли к соглашению и свыклись с положением вещей: обезьянам, обитающим в развалинах храма, лучше оставаться добрыми друзьями. Клеман и Мадлен занимают в доме на улице Галилея два этажа, соединенных внутренними лестницами, — лабиринт из больших комнат и маленьких коридоров.