Позднее он решил, что его удержали нравственные понятия и робость буржуа из провинции; человек, который уехал из Рима в 1927 году, не испытал бы подобных сомнений и колебаний, он стал бы любовником Юлии тогда же и там же и облек бы магическое мгновение плотью. Однако он знал, что такое объяснение было ложью, предназначенной замаскировать и разуверить. Он не опасался быть отвергнутым, скорее он боялся получить согласие. Он знал, что она была единственной в мире, с кем он не смог бы расстаться. И боялся полюбить ее.
Несколько секунд спустя она вздохнула и принялась укладывать листы назад в этюдник. Она не понимала, почему вздохнула, с ней это случалось редко. Быть может, она тоже осознала, что в этот момент что-то было упущено.
Жюльен ушел с этим осколком памяти, навеки сверкающим в жарких лучах средиземноморского солнца, как напоминание о чем-то предложенном, но отвергнутом. И оно оставалось с ним, пока он не узнал больше и не был готов. А до того у него взамен был этот миг, это выражение на ее лице, когда их глаза встретились.
Он объезжал Средиземноморье, чтобы смотреть и узнавать — идея, которая даже в голову бы не пришла людям эпохи Оливье де Нуайена: у них не хватало ни энергии, ни денег, ни времени для траты на любые излишества такого рода, а уж растранжирить сразу все три — о подобном они и помыслить не могли. Да и природу они не находили столь уж чудесной, они были хорошо с ней знакомы и не питали никаких сладостных иллюзий о ее благотворности. Порой в лирических стихах мы улавливаем одобрительный намек, когда легкий ветерок пробуждает влюбленное сердце или облетающие листья знаменуют умирание любви, но, в общем, письменные памятники той эпохи обходят молчанием красоту природы, кроме как в уподоблениях.
Даже Оливье считал, что совершает свои бесчисленные крест-накрест путешествия по нынешним южной Франции, Италии и Швейцарии ради конкретной цели. Есть даже указание, что один раз он посетил Англию в свите епископа Винчестерского в 1344 году, хотя весомых доказательств нет. Да и вообще это выглядит маловероятным. По всей очевидности, он отправлялся в эти поездки с неофициальными дипломатическими или административными поручениями, которые умел выполнять с такой ловкостью и пользой — передавал известия, возносил хвалу, собирал сведения, — или разыскивал древние манускрипты, что стало для него почти манией.
Однако Жюльен не просто налагал собственные ценности и мнения, когда воображал, что Оливье извлекал удовольствие из самого путешествия помимо его конечной цели и что он нередко избирал кружной путь и без всякой нужды останавливался в местах ничем не интересных, кроме своего очарования. Опять-таки многое сводилось к предположениям: точно засвидетельствованы были только две поездки поэта: одна в Дижон, прославленная его великим аллегорическим письмом о святой Софии, и еще в Бордо. Тем не менее, безусловно, были еще и другие, поскольку список приобретенных им рукописей указывал на многократные путешествия.
Конечно, Оливье видел мир по-новому, непривычно. Манлий созерцал пейзаж и подгонял его к условностям эклог Вергилия, превращая его в подтверждение литературной традиции, почти исчезнувшей к его эпохе, и наполняя его меланхолией ностальгического бессилия. Жюльен откликался со всей ортодоксальностью человека, вскормленного на Руссо, но реакция Оливье была более непосредственной и самостоятельной. Он чувствовал, что испытывает тайное, доступное только ему наслаждение, и то, что никто еще не мог — да и не желал — разделить его восторги, составляло самую суть его счастья.
Случайно оброненная фраза заставила его сделать крюк после поездки к бургундскому двору в 1346 году. В двух днях пути от Авиньона, отдыхая в доме, чьи хозяева были в долгу у кардинала, он услышал, как кто-то упомянул часовню Святой Софии к востоку оттуда на расстоянии длинной прогулки.
— Очень священное место, — сказал его радушный хозяин, — обладающее великой силой благодаря заступничеству благословенной святой. Особенно женщины отправляются туда, когда им приходится принимать трудные решения. И там есть маленький скит, если не ошибаюсь, очень древний, где живут люди, присматривающие за святилищем.
Оливье тотчас заинтересовался, и одного имени святой оказалось практически достаточно, чтобы он отменил все свои планы на следующий день, оставил там небольшую свиту из слуг и друзей — к большой досаде радушного хозяина, которому теперь предстояло кормить их два лишних дня, — и на следующее утро отправился в путь. Возможно, этому решению способствовало и то, что часовня находилась неподалеку от его родного городка, а он не видел родных почти два года. Кроме того, всем известно, сказал он в свое оправдание, что подобные места хранят много сокровищ.
Но все это было лишь частью причины: остальную часть, в которой он почти не отдавал себе отчета, составляло блаженство идти, вдыхая свежий деревенский воздух, в полном одиночестве, не зная, что ждет за следующим поворотом. Посидеть на полдороге на теплом склоне, залитом солнцем, слушая птиц, съесть кусок хлеба с луковицей, вздремнуть в тени, а проснувшись, увидеть солнечные блики в густой листве над головой. В безмятежном покое. Не слышать человеческих голосов, не вести разговоров, позволять мыслям воспарять все выше и выше.
И какой это был рай! Ведь если эта область Франции восхищала сердце Жюльена Барнёва и он спешил туда всякий раз, когда нуждался в утешении, то Оливье она восхищала вдвойне — до того, как строительные работы и сведение лесов изменили пейзаж, лишив холмы их деревьев и почвы. Хотя люди жили там уже две тысячи лет, они еще очень немного воздействовали на ландшафт; большая его часть оставалась нетронутой и не замечала их присутствия.
В конце его пути стояла часовенка — на выступе склона над долиной Увеза, распаханной лишь частично, а в остальном сохранившей Дремучий лес. Со временем деревья на западной стороне будут выкорчеваны и заменены виноградными лозами и оливами, как было и в дни Манлия. Сама часовня была каменной, и более образованный глаз, чем у Оливье, определил бы ее как романскую, построенную на более древнем фундаменте. Дверь обрамляла полукруглая арка с пространством для барельефа, так и не изваянного. У крыши тоже был незаконченный вид, между каменными ее плитками пробились кустики и деревца, но ее незавершенность ничуть не смутила Оливье; куда больше его поразило то, как вокруг нее разрослись деревья, укрывая ее от солнца и осенних ветров, как уютно она угнездилась там. Едва он ее увидел, как почувствовал радость, и именно это чувство он попытался поймать и претворить в свою первую прозу, а затем в стихи.
Прогулка эта заняла два дня и — поскольку даже поэты склонны сводить испытанное ими к общепринятым, а часто и литературным формам — в ретроспективе превратилась в паломничество. Жюльен об этом знал, так как Оливье описал свою поездку в письме к патрону, и клерикальные бюрократы подшили даже его. Письмо отчасти послужило предлогом для объяснения, почему простая доставка послания его патрона заняла пять месяцев и обошлась в небольшое состояние, но и в нем внимательный читатель мог уловить первые проблески чего-то нового. Оливье прибегнул к аллегории, и описывая долгое путешествие как странствования его души, взбирание на холм — как восхождение к Богу, приближение к часовне — как приобщение к истине. Эта форма — не роман — допускала реализм описаний, не имеющий параллелей ни у Данте, ни у Петрарки, ощущение природы, которое другие сводили к общепринятым. Путаница, тогда во многом присущая сознанию Оливье, создала поразительный эффект — смесь паломничества и туризма, духовной жажды и физического желания, и все это было облечено в форму, отчасти в традиции трубадуров, а отчасти — возрожденно-классической, и в результате абсолютно новую. Жюльен перевел письмо и опубликовал в приложении к своей «Histoire»9, хотя грозные события того времени помешали его труду привлечь к себе внимание.
Во что бы ни верили окрестные жители — а многие и по сей день считают, что святая пришла туда с Магдалиной и прожила остаток жизни отшельницей, после того как обратила край в христианство, — часовня Святой Софии имела куда более простое происхождение, что Жюльен установил впервые, когда заметил совпадение имени святой с именем проводницы в рукописи Манлия. Ибо София действительно доживала свои последние годы там, но отнюдь не как проповедница христианства; а наоборот, ее там поселил Манлий Гиппоман, когда спешно увез из Марселя, становившегося слишком опасным. Без его поддержки ее будущее было бы беспросветным. У нее никогда не было сколько-нибудь солидного семейного состояния — ничего, кроме арендной платы за два-три дома и столько же лавок и земельного участка в глуши, но теперь она почти не получала с них дохода. Население уменьшалось, торговля хирела, и арендные взносы почти прекратились. Только налоги остались прежними.