Выбрать главу

— В больших городах, а не в городишках. И уж конечно, не в городишках настолько съежившихся, что они уже почти неотличимы от деревни. Ты знаешь, они называют меня язычницей, эти достойные горожане? Они за один день установили, что я не посещаю церкви, и явились спросить меня почему. Я думала, что смогу учить здесь, но проще обучать козье стадо.

Он понимал, что она видит — она, чей отец приехал из Александрии, одного из величайших городов земли, она, которая выросла в Марселе, все еще большом городе, хотя и уменьшившемся. Везон теперь был жалким селением, пусть когда-то богатым и преуспевающим. Несколько кварталов были разграблены в прошлом веке, да так и не отстроены заново. И они продолжали служить карьером для урывками продолжающегося возведения городской стены. Но и этот проект не завершился; город не был способен действовать энергично, даже когда речь шла о его собственной защите; строители отказывались работать без платы, а денег не было. Сами горожане не желали заняться этой работой, считая ее неподобающей. А рабов и слуг для такого подневольного труда осталось слишком мало. Общественные здания были небольшими и ветшали; величественные особняки были разделены на отдельные жилища или заброшены или разобраны. А в нем самом противоборствовали его обязательства как члена племени вокконтиев, которое обитало в этом краю, еще когда сам Рим был лишь скоплением лачуг на итальянском холме, и как римского аристократа, свидетеля лучшего прошлого и более великих дел.

— А мне говорили, что ты снискала уважение, — заметил он.

— Как подательница здравых советов. Люди приходят ко мне со своими тревогами и болью. Я проливаю бальзам и на то, и на другое. Пойми меня правильно, я счастлива помочь им. Но по-настоящему их заботит только состояние дорог, величина налогов и долго ли еще вода в резервуарах сохранится чистой.

— Самые насущные и неотложные нужды.

— Знаю. Но порой их чириканье и пересуды доводят меня почти до безумия.

— Так чего же ты хочешь?

— Какого-нибудь тихого места. Мирного. Где я могла бы размышлять, не боясь, что меня отвлекут невежды или диакон, призывающий возлюбить Христа. Знаешь ли ты, что единственные, с кем я могу вести разговоры, это евреи. По крайней мере когда они цитируют писание, то не просто повторяют то, что набормотал им в уши какой-нибудь поп. Их великое достоинство — не соглашаться почти ни с чем, что я говорю. Собственно, они не соглашаются почти ни с чем, что говорят сами. А главное, они не думают, что крики усиливают их доводы. И громко разговаривают только по привычке. Я развлекаюсь тем, что читаю Библию с одним из их священников, или как они там называются. Очень поучительно.

— Ты меня изумляешь.

— Я сама себе изумляюсь. Но как ни увлекателен Моисей, я все-таки хочу немного мира и покоя. Нет ли у тебя местечка где-нибудь в сельской местности, куда я могла бы уехать?

Манлий засмеялся.

— Госпожа моя, ты прекрасно знаешь, что почти вся сельская местность принадлежит мне. Если верить сборщикам налогов, я владею сорока девятью виллами, и многие из них теперь пустуют и разрушаются, потому что на поддержание их не хватает рабочих рук. Не то чтобы они считались с этим.

Она вздохнула.

— Не начинай. Я бы хотела воспользоваться каким-нибудь маленьким жильем в двух днях пути отсюда. В настолько уединенном месте, насколько возможно.

Манлий поразмыслил.

— Я знаю как раз такое место.

Две недели спустя починки завершились, десяток сервов был переселен туда для необходимейших услуг, и госпожа София была препровождена на виллу километрах в четырех от его главной резиденции. Вилла располагалась среди группы холмов, обеспечивавших прохладу летом и защиту от ветров зимой. Для нее вилла была слишком великолепной — больше двадцати пяти комнат! — и она возненавидела ее с первого взгляда. Но, покидая ее, она увидела небольшое жилище на склоне холма — с широким видом на окрестности, с защитной рощицей — и сразу же сочла его совершенством. Чистый родник неподалеку, тропа, чтобы из долины можно было доставлять хлеб и другие припасы. Свежий воздух и простота, которых она искала. Как только семью земледельцев по распоряжению Манлия выселили — София никогда не считала, что философия должна склоняться перед правом справедливости, — она переехала туда и обрела тишину и покой, которых так долго искала. Когда она наконец решила, что останется там, Манлий немедля подарил ей этот домик вместе с соседними хозяйствами и примерно сорока работниками. Через два-три года все работники, кроме шестерых, разбежались, и поля заросли кустами. А чего он ожидал? Что она займется земледелием? Будет беспокоиться из-за пшеницы? Проверять, здоровы ли оливковые деревья? Такое бессмысленное расточительство досаждало Манлию, который усердно трудился, чтобы его собственная земля плодоносила, но он ничего не говорил. Тем не менее временами она была трудной, невозможной.

Она прожила там, иногда уезжая, почти двадцать лет до своей смерти. К ее большому раздражению, неотесанные обитатели края прониклись к ней искренним почтением и завели привычку приходить советоваться о своих недугах и заботах. Она даже пережила Манлия, и после его смерти сбор налогов перешел к воину-бургунду, который каждую четверть года приезжал получать их самолично.

Мало-помалу они неохотно прониклись симпатией друг к другу — представительница высшей греческой образованности и грубый неграмотный варвар, который, по сути, теперь стал ее господином. Ей выпала удача, и она это знала. Ее новый хозяин — ведь он был им, хотя только она со свойственной прямолинейностью называла его так, — хотел стать более полированным и при всей своей грубости обладал чувством справедливости, и потому ей жилось легче, чем многим другим. Ордрик — средних лет, толстый и могущественный — был одним из лучших людей в эпоху, когда не осталось практически никаких примеров сияющей добродетели. Было странным открыть подобные качества в подобном малоподходящем обиталище, но времена сами по себе были странными. Она ничему его не учила, у него не было желания учиться; вернее, они научились только ценить доброту друг в друге, и под конец она завещала ему все оставшиеся у нее земли, а не только налоги с них, так как не знала никого лучше. Взамен Ордрик поставил над ее могилой небольшой монумент в память о той, кому со временем он стал втайне предан. История его почтения к ней сохранилась в людской памяти, воспоминания о ее советах все больше обретали оттенок чудотворности, и со временем вокруг ее гробницы была возведена часовенка, и люди приходили туда помолиться о помощи.

Кардинал Чеккани сохранил письмо Оливье о святыне, воздвигнутой иждивением бургунда, так как оно подсказало ему мысль, которая продолжала исподтишка его преследовать месяцы спустя, после того как он прочел письмо своего протеже.

К 1347 году Чеккани засиял звездой на клерикальной тверди и стал настолько влиятелен, что вызывал всеобщую бурную неприязнь. Он занял столько постов, что стал просто незаменим для достойного управления христианским миром. И он набрал столько бенефиций, что многие начали подсчитывать, в какой мере его годовой доход соперничает с годовым доходом самого папы Клемента. А потому он стал средоточием настоящей ненависти всех тех, кто-либо желал побольше для себя, либо искренне верил, будто кроткий пастырь рода людского ужаснулся бы, увидев, что им сотворено.

Чеккани, разумеется, знал об этом, как знал обо всем, что происходило вокруг него. И его это ранило, так как по-своему он был в высшей степени благочестивым человеком с большим чувством долга. Он носил пышнейшие драгоценнейшие одеяния из шелка и парчи, потому что было необходимо внушать людям благоговение перед величием и мощью церкви. Но под ними на нем была грубая власяница, кишевшая вшами, и его кожу покрывали гноящиеся струпья. Он задавал пиры такого великолепия и стоимости, что они продолжались несколько дней и вызывали омерзение у неприглашенных, однако сам он пил только воду и пренебрегал мясными яствами, сладостями и прекрасными винами, которыми так щедро потчевал своих гостей. В церковь он вступал как князь, несомый на носилках в сопровождении по меньшей мере десятка челядинцев, навлекая на себя все более жгучее осуждение тех, кого возмущала его надменность, и каждую ночь по три часа молился, прижимая обнаженные колени к каменному полу своей личной часовни, тщательно заперев дверь, чтобы его никто не увидел. Он был величайшим любителем знаний и использовал людей вроде Оливье для спасения бесценных текстов, тратя собственные деньги, чтобы сохранить их для человечества, и все же неумолимо осуждал любые отклонения от церковной доктрины и по меньшей мере дважды обрек еретиков на сожжение. Подобно Церкви, преданным слугой и отражением которой он был, кардинал Чеккани представлял собой противоречивейшее необъяснимейшее существо.