Выбрать главу

Не думай, что я один называю именно это «мистицизмом». Это – общее понимание (конечно, не специально ученых философов и пр.). Тут нет точного определения, но его и вообще нет для мистицизма в самом широком смысле, как нет определений для неисповедимых путей Божиих.

Вот что такое «мистицизм». Он проникает меня всего, я в нем, и он во мне. Это – моя природа. От него я пишу стихи.

Через него я полюбил Тебя. Бог один знает, как это произошло. И оттого я всегда говорю, что в моей любви к Тебе – необыкновенное. Непрестанно люблю, как молюсь. Знаю, что это не просто любовь – не такая, как между неведающими и неверующими. Я ЗНАЮ многое, БОЛЬШЕ, ЧЕМ ДРУГИЕ. Дай Бог, чтоб узнал еще и еще больше. Влади<мир Серг<еевич> Соловьев, человек редкой учености и энциклопедической образованности, по ночам плакал и молился розовой тени. Мне каждая вечерняя заря приносит неслыханное обетование о Тебе.

Все неизменно. Но невыразимо грустно, когда Ты изгоняешь из меня меня же самого, как бесов. Если хочешь, мы не будем говорить о тайнах. Нам много можно говорить о будущем счастье, в реальность которого я верю совершенно. Но только позволь мне не убивать себя самого, свою душу, которая вся направлена к Тебе одной. Когда Ты говоришь «пожалуйста, без мистицизма», Ты как будто произносишь смертный приговор над моими стихами даже. А они поют Тебе и о Тебе.

Вот все – и прости меня. В понед<ельник> я буду ждать Тебя в 2 часа между курсами и 1-й линией В<асильевского> О<строва>. А сегодня я буду Тебе и о Тебе молиться.

Т в о й

22 февр<аля> 1903. СПб. Вот, я написал стихи перед письмом. Теперь после письма уж не так грустно. Я люблю Тебя. Я молюсь Тебе.

Снова иду я над этой пустынной равниной.Сердце в глухие сомненья укрыться не властно.Что полюбил я в Твоей красоте голубиной, —Вечно прекрасно, – но сердце несчастно.Я не скрываюсь, что плачу, когда поклоняюсь,Но, перейдя за черту человеческой речи,Я и молчу – и в слезах на Тебя улыбаюсь —Проводы сердца – и новые встречи.Снова нахмурилось небо – и будет ненастье.Сердцу влюбленному негде укрыться от боли.Так и счастливому страшно, что кончится счастье,Так и свободный боится неволи.

<22 марта 1903. Петербург>

Моя Дорогая, Радость моя, мне вдруг показалось ужасным не видеть Тебя два дня. Если сколько-ниб<удь> возможно, приходи завтра вечером (воскресенье). Буду ждать у конки от 8-ми до 9-го (у моста). Если нельзя, или не хочешь, напиши. Может быть, я могу прийти в понедельник) вечером? Кроме того, во вторник угрожает опасность раннего прихода Катиньки. Если Тебе лучше завтра вечером быть дома, в как<ом) – ниб<удь> отношении, прошу Тебя, не приходи, а только напиши относительно понедельника – могу я прийти, или нет. Прости за растрепанность письма. Мне почему-то немного страшно; Ты сегодня была грустная, тихая, ленивая и озабоченная. Я скоро уйду в «Нов<ый> путь», там будут чужие и далекие сердцем; а когда я уйду, будет казаться особенно несправедливым, что я не сейчас же увижу Тебя. Зачем, ах, зачем Ты беспокоишься за меня относительно) г-жи <З.Н.> Гиппиус, или кого бы то ни было! Если бы Ты знала, до какой степени я не могу сравнивать Тебя со всеми остальными! Если бы Ты была уверена в моей уверенности и верности! Если бы Ты не сомневалась, как я хочу, чтобы все осталось позади и далеко от нас двоих, до какой степени все это часто просто давит однообразием; знаю наизусть, кто что скажет. Спорить и разговаривать просто лень. Защищаться не стоит. Пускай все отдалится и, хоть на время, забудется. Остаться с Тобой – прямая и несомненная цель.

Т в о й

<30 марта 1903. Петербург>

Что с Тобой происходит, моя Светлая Радость? Отчего Ты не скажешь никогда прямо, почему все Твое существо возмущается вдруг против меня? Ведь Ты никогда ничего не говоришь об этом, кроме редких намеков, иногда ужасно горьких, почти всегда не прямых, скрытых, запрятанных так, что их надо раскутать, – и они запоминаются особенно резко и особенной тяжестью какой-то неразгаданности ложатся на душу. Потом через два дня Ты опять приходишь, а я иду к Тебе навстречу и все еще теряюсь в догадках, никогда не зная, какова Ты, что произошло у Тебя в сердце, прекрасном, добром, молодом, благоуханном, неожиданно богатом и до того неоткровенном в самой глубине. Большая часть Твоих слов о чем бы то ни было содержит в себе еще что-то, что я силюсь и не могу понять. Самого глубокого тайника Ты и сама не знаешь и, по крайней мере, не можешь открыть мне, и не мне его узнать, может быть. Но отчего не сказать когда-нибудь хоть о том, что Ты сама называешь «нервами» и что, по-моему, лежит гораздо глубже простых нервов и, во всяком случае, сложнее их бесконечно. Я подозреваю эту сложность, подозреваю сложнейшие чувства, целые лабиринты препятствий, по которым Ты часть не хочешь сказать, часть не можешь, часть ленишься, часть,