— А ты считаешь: правильно жил? — спросил Джон, против воли втягиваясь в разговор. — Что ездил верхом на людях и равнодушно смотрел, как в береговых селениях с голоду гибли люди?
— Свыше мне было велено сесть верхом на человека, — таинтсвенным шепотом отвечал Армагиргин. — Боги настояли. Может быть, я сам этого не хотел. Но разве можно ослушаться богов? А то, что люди гибли от голода, это не моя вина. Прежде всего — вина самого человека. Когда я чувствовал, что люди зря страдают, я помогал им. Это все могут сказать.
— А что же боги не могут вызволить тебя из сумеречного дома? — язвительно спросил Джон.
— Зачем их беспокоить по такому ничтожному поводу, — ответил Армагиргин. — Сам выйду, когда надоест.
Джон с интересом посмотрел в лицо старику. В глазах горел хитрый огонек. Армагиргин был тщедушен, и неизвестно, на чем держалась его неограниченная власть над островными жителями.
Беседа неожиданно оборвалась грохотом замка. В баню опять вошел Драбкин и позвал Джона:
— Макленнан — на волю!
Джон вышел и зажмурился от яркого света: действительно сумеречный дом эта баня! Стоял пасмурный день, но Джону показалось, что он вышел на солнце. Его ослепил яркий отсвет свободы, того неосязаемого, но дорогого человеческого достояния, которое уже не принадлежало ему целиком.
Драбкин повел Макленнана в знакомое здание школы Совета. В комнате сидели Тэгрынкеу, Бычков и еще какие-то незнакомые русские и чукчи. Чуть поодаль курил свою короткую трубочку Гэмалькот. На столе Джон заметил большую жестяную миску с мясом и эмалированную кружку с чаем.
— Етти, Сон, — неожиданно дружелюбно поздоровался с Джоном Тэгрынкеу и показал на еду: — Подкрепись.
Джон ел, а люди в комнате занимались своими, делами, разговаривали, даже о чем-то спорили, лишь изредка поглядывая на жующего Джона. А он ел и размышлял о том, что дело его не так уж плохо, если так хорошо кормят и вдобавок обращаются вежливо.
Тэгрынкеу вдруг сказал:
— Когда я сидел в американском сумеречном доме, еды было совсем мало, да и охранник все время кричал и топал ногами…
Джон выпил кружку хорошо заваренного чая и только тогда отставил ее в сторону, когда Тэгрынкеу подсел к нему. Подошли и другие. Только один Гэмалькот оставался в стороне и сидел с таким же невозмутимым видом с самого начала.
Алексей Бычков сначала попытался поговорить по-чукотски, но это у него плохо получалось, поэтому Тэгрынкеу после него переводил на чукотский язык.
— Несмотря на арест, Революционный Совет не считает вас, мистер Макленнан, врагом революции. — Тэгрынкеу переводил свободно, иногда опережая Бычкова и явно много прибавляя от себя. — Мы все хорошо знаем, какое добро ты сделал маленькому селению Энмын, помним, как в прошлом году помог Совету приобрести товары на Аляскинском берегу и вызволил меня из американского сумеречного дома. Но мы солдаты революции и ведем беспощадную борьбу против богатых людей. Я знаю, что ты не так богат, а можно сказать — даже беден. Не сердись на меня, но бумагу на арест написал я. Вот как это получилось…
Бычков замолчал, а Тэгрынкеу продолжал на чукотском языке:
— В нашем Совете с помощью уполномоченного Камчатского губревкома было решено: всех иностранцев, особенно торговцев, выселить. Надо было убрать и тех, кто явно сопротивлялся новой жизни. Правда, богатеев мы решили до поры до времени не трогать, может, пригодятся — и правильно сделали: если бы не Армагиргин и его островное стадо, северное побережье уже было бы покрыто трупами умерших от голода. И тебя решили не трогать: знали твою жизнь, твои думы… Надеялись даже, что будешь нам помогать. И первое время было действительно так: вспомни, как мы ездили за товарами в Ном. Я тогда очень сильно радовался, что ты с нами, потому что революция — это не только для русских, чукчей и эскимосов, но и для канадцев, норвежцев и всех народов мира. Так говорил Ленин. Правда?
Тэгрынкеу повернулся к Бычкову, и тот в знак одобрения молча кивнул.
— Но ты отказался послать своих детей учиться грамоте и ничем не помог школе. Этого никто из нас не может понять. А энмынцы все время смотрят на тебя, оглядываются на тебя, что ты скажешь, как ты посмотришь. И раз что-то не одобряешь — им кажется, что и они не должны этого делать. Трудно нашему Антону Кравченко работать так. Поэтому мы и решили тебя арестовать и увезти из Энмына, чтобы люди без помех могли понять, что им нужно делать в новой жизни. Я думаю, что ты все понимаешь и не держишь зла в сердце.
Тэгрынкеу замолчал и вопросительно посмотрел на уполномоченного Ревкома. Перед Бычковым лежал дневник Джона Макленнана и проект обращения в Лигу Наций.
— Надо вот еще что добавить, — сказал Бычков. — Мы внимательно изучили ваши бумаги и видим, что ваши взгляды резко расходятся с целями пролетарской революции. И ваши рассуждения и проекты обращения в Лигу Наций — это, извините, мелкобуржуазные иллюзии…
На этом месте переводивший Тэгрынкеу запнулся.
— Это мне трудно перевести, — смущенно сказал он.
— Ну, скажи, что его дневник и обращение в Лигу Наций — это несерьезные дела. Главное — это делать жизнь своими руками. Я надеюсь, что он понимает, что это такое, если жизнь научила его чему-нибудь. И поэтому по решению Ревкома и Совета мы пока подержим его здесь и запросим Облнарревком.
— Можно мне что-нибудь сказать? — попросил Джон.
Тэгрынкеу кивнул.
— Во-первых, я решительно протестую против обвинений в том, что я оказываю сопротивление новой власти. Мне нет никакого дела до большевиков, капиталистов, анархистов… Это меня не интересует. Меня интересует жизнь чукчей, их спокойствие и возможность выжить в этом мире. Ну, хорошо, если у вас добрые намерения, можете попытаться. Я стою в стороне и пока никакого вреда в ваших упражнениях не вижу. Разве только то, что вместо промысла морского зверя энмынские охотники собирали плавник для школы. Может быть, действительно я мешаю работе вашего представителя Антона Кравченко, если назвать помехой то, что он жил в моем жилище, ел добытое мной. Но я категорически протестую против лишения меня свободы, против того, что вы оторвали меня от семьи и детей, поставив их в трудное, возможно, безвыходное положение. Я прошу власти вернуть мне свободу и воссоединить с семьей…
— Вы — британский подданный, — сказал Бычков.
— У меня нет никакого гражданства! — отрезал Джон. — Я просто человек.
— Вы родились в определенном месте, и где-то кто-то считает вас уроженцем Канады, — спокойно ответил Бычков. — Мы были бы рады, если бы вы изъявили желание вернуться на родину, и оказали бы вам всяческое содействие. Но, совершенно очевидно, вы этого не хотите. Мы могли бы вас выселить принудительно. Советы — власть законная, избранная народом, и они поступили бы совершенно правильно. Но мы видим в вас и человека. Революционная власть решит, как поступить с вами, руководствуясь интересами революции и трудового народа.
Бычков говорил спокойно, с такой убежденностью в своей правоте, что твердость тона невольно передавалась Тэгрынкеу, который на этот раз был добросовестен, потому что слова Бычкова совпадали с его мыслями.
Драбкин повел усталого Джона обратно в баню. Здесь для него уже был приготовлен ужин и постлана оленья шкура, а на ней — подушка и одеяло из сборного пыжика.
— Вернулся? — приветствовал приход Джона Армагиргин. — Что они с тобой сделали?
— Ничего, разговаривали, — коротко ответил Джон и устало уселся на оленью шкуру.
— Они бьют словами больнее, чем кэнчиком![46] — взвизгнул Армагиргин. — Пусть бы они меня колотили, вырывали по одному волосу из ноздрей, но не говорили! Неужели и вправду я такой страшный человек и неверно жил? Даже этих двух старух приплели! Будто я жил с двумя женами, а у многих островитян не было возможности взять себе жену на острове, и они отправлялись на женитьбенный промысел на материк. Но ведь я взял вторую жену по древнему обычаю — когда умер ее муж, мой старший брат! Так у нас водилось исстари!.. О, эти пришельцы! Прав я был, когда говорил: добра от нового не будет! И все они, все они…