Орво пришел починить оторвавшийся держак для спускового крючка. Они сидели в каморке Джона, и старик сосредоточенно шил кожаную петлю прямо на кожаной культе Джона.
— Слушай, Орво, — тихо сказал Джон, — что бы ты сказал, если бы я решил навсегда остаться с вами?
— Мы были бы рады такому брату, — не задумываясь, ответил Орво.
По тому, как быстро ответил старик, Джон понял, что тот не воспринял всерьез его слова.
— Это серьезный разговор, Орво, — сказал Джон. — Я хочу услышать, что ты скажешь об этом, какой будет твой совет.
Орво пригнулся к руке Джона и зубами отгрыз нитку.
— Что я тебе скажу? — задумчиво проговорил Орво. — Чайки живут с чайками, вороны с воронами, моржи с моржами. Так положено природой. Правда, человек не зверь… Но тебе будет нелегко. Тебе ведь надо будет слать таким же, как мы. Не только стрелять, рыбачить, одеваться и говорить, как мы… А зачем ты меня спросил об этом?
— Мне нравится, как вы живете, — ответил Джон. — Мне кажется, что ваша жизнь есть настоящая жизнь, достойная человека. Потому я и хочу остаться среди вас. А что скажешь ты, что скажут твои соплеменники?
Орво молчал. Но по его лицу было заметно, что мысль его работает и он борется с противоречивыми чувствами.
— Хорошо ты похвалил наш народ. Но я тебе еще раз говорю: трудно тебе будет… Мы рады принять тебя в свою семью, но ты не один на белом свете. У тебя есть родные. Они еще дождутся тебя. И еще скажу, Сон. Теперь ты видишь нашу жизнь в самом лучшем виде, потому что нам повезло на осенней охоте, а летом мы набили вдосталь моржей и даже кита загарпунили. Вот уже несколько лет к нам не жаловали болезни. Люди здоровы, сыты, веселы, потому тебе и кажется, что жизнь у нас хорошая. Погода и та помогает тебе: не припомню такой тихой и теплой зимы, как нынешняя. А теперь подумай про жизнь нашу, когда осенний промысел бывает худой и запасов не наготовишь. Да еще зима выдастся пуржистая и морозная, а море будет все во льдах, не будет ни одной щели, нерпе просунуть некуда голову… Вот тогда наступает голод. А с голодом приходят в гости болезни. Люди мрут, что мухи в заморозки. Будешь ты есть очистки из мясных ям, тухлое мясо и лахтачьи ремни варить, чтобы хоть как-нибудь набить брюхо. Я еще раз говорю тебе, Сон, мы полюбили тебя, но не выдержать тебе нашей жизни…
Джон долго думал над последними словами: если и Орво считает его не совсем полноценным человеком, то каково же ему будет у себя, в Порт-Хоупе?..
Но однажды Орво, как бы между прочим, обронил:
— А если тебе приглянулось у нас — нечего торопиться. Поживи у нас.
Произошли события, которых Джон не мог постичь. Иногда среди ночи или ранним утром Токо вскакивал со своей оленьей шкуры и выходил наружу, где тихо скрипел снег под торбасами его друзей. Осторожные шаги удалялись по направлению к морскому берегу. Чем длиннее становился день, тем чаще бывали отлучки Токо. Иногда он исчезал до вечера и возвращался, когда долгое солнце садилось за темные скалы западных мысов.
— Куда он уходит? — осмелился все же спросить Джон у Пыльмау.
— С богами поговорить, — просто ответила Пыльмау, словно боги были ближайшими соседями и с ними можно было запросто общаться.
— О чем же они толкуют?
— Женщине это знать не положено, — отвечала Пыльмау и, подумав, продолжала: — Однако думаю, что говорят о тюленях, моржах и погоде.
— Важные разговоры, — заметил Джон.
Но озабоченному и замкнувшемуся Токо вопросов он не задавал.
В дни, когда не было ранних отлучек, они отправлялись на промысел. Солнце вставало рано. Длинные тени от торосов и береговых скал быстро укорачивались. Ослепительно блистал снег. Чтобы не заболеть снежной слепотой, Токо и Джон пользовались своеобразными очками — тонкими кожаными полосками с узкими прорезями для глаз. Такие «окуляры» сильно ограничивали кругозор, зато можно было не опасаться коварных солнечных лучей.
Буквально за несколько дней все открытые солнцу части тела Джона так загорели, что цветом своим почти не отличались от цвета кожи Токо.
— Я стал почти такой же, как ты, — говорил ему Джон, показывая на потемневшие участки своей кожи.
— Твоя правда, — соглашался Токо и чувствовал в душе удовлетворение.
Сон — так называли в селении Джона, — этот беспомощный, жалкий человек, не имевший ни малейшего понятия о том, как должен жить настоящий мужчина, начинал становиться человеком в подлинном смысле. Он даже изменил походку и идет чуть пружинящим шагом, а ногу ставит так, что она не поскользнется. И не хватает снег, как в первые дни. Узнал, что лучше потерпеть до возвращения. От снега жажда только усиливается… Пройдет еще немного времени, и Сон ничем не будет отличаться от настоящих людей. Его можно будет брать не только на охоту, но и на торжественные жертвоприношения, на которые по утрам уходил Токо. Скоро будет самое главное священнодействие. Перезимовавшие кожаные байдары снимут с высоких подставок, унесут к морю и зароют в снег, чтобы тающим снегом смочить высохшие за зиму покрышки байдар — моржовые кожи. В это утро все боги получат подарки, и к ним будут обращены торжественные слова, а мужчины словно обретут новые силы, ибо приближается пора, когда моржи появятся в море, а охота на них требует много сил. Иногда по нескольку дней придется дрейфовать в море, изредка вылезая на льдины, чтобы разделать добычу, передохнуть и сварить еду на пламени моржового жира… И сейчас можно взять Сона на жертвенное сборище, но Орво сказал, что не время еще…
Токо учил его охотничьему искусству, а Пыльмау исправляла его речь. Каждый раз, прежде чем сделать замечания, она заливалась звонким смехом, и смех преображал ее лицо. Она превращалась в очаровательную женщину, и Джон усилием воли отгонял от себя мужское волнение. К тому же Пыльмау в пологе носила лишь узкую набедренную повязку. Отливающее темным блеском ее тело казалось выточенным из красного дерева, полные груди были еще упруги. Он старался не оставаться наедине с Пыльмау в пологе… А потом еще эти ночные вздохи и тяжелое дыхание… Ведь все это происходило на расстоянии вытянутой руки.
Воображением своим он вызывал образ Джинни, старался вспоминать все, даже самые незначительные мелочи, но каждый раз на месте белого личика, обрамленного светлыми волосами, возникало улыбающееся лицо Пыльмау, ее полные губы и белые зубы, хотя, как заметил Джон, она ни разу при нем не чистила их…
Наступило утро главного священнодействия. Накануне Токо и Джон запоздно вернулись с моря. Каждый волок по три нерпы. Оба они измучились — путь был тяжелый и долгий: то и дело приходилось обходить разлившиеся снежницы,[13] ноги проваливались в ноздреватый подтаявший снег, холодная вода заливала низкие нерпичьи торбаса.
Рано утром Джон открыл глаза, но Токо тихо сказал:
— Спи и отдыхай. Я не скоро вернусь.
У жирника хлопотала сонная Пыльмау, разогревая вчерашнее мясо. Джон перевернулся на другой бок и снова заснул. Когда он проснулся вторично и уже окончательно, Пыльмау мяла оленью шкуру. Ярко горели три жирника. Пыльмау сидела совершенно голая, пятками упираясь в размягченную мездру. Сквозь полуоткрытые веки Джон наблюдал за ней. При свете жирников ее кожа, несмотря на смуглость, казалась розоватой. Это было похоже на загар, но когда загорала Джинни, груди ее оставались белыми, и когда она, обнаженная, шла навстречу ему, они даже в темноте светились… А здесь цвет кожи был ровный, матово-смуглый, теплый. Так и хотелось провести ладонью, ощутить теплоту. Желание было таким сильным и мучительным, что причиняло физическую боль, и Джон не сдержал стона.
Пыльмау прекратила работу и пристально вгляделась в Джона. Джон притворился, что спит, и крепко зажмурился. И вдруг он почувствовал прикосновение руки Пыльмау и открыл глаза.