После разговора с родственниками он шел по солнечной стороне улицы. Ему было холодно. Город кипел и плавился, а Подсухский зябко поводил плечами. Куда пойти, куда податься? Не было такого места! Все вокруг было против Подсухского, даже то, что раньше было за. Впору было заскулить, опуститься на колени, удариться головой об асфальт, забиться в истерике, разодрать ногтями кожу лица, сжечь остатки одежды, пеплом посыпать остатки волос. Впору было влезать в петлю, шагать под поезд метро или ложиться на рельсы поезда дальнего следования. Впору было делать выбор.
И тогда Подсухский поселился на свалке в картонно-жестяной халупе, его приняли в свалочное сообщество, он начал ходить по свалке среди гор мусора, ища нужные для себя самого и сообщества вещи. И очень скоро понял, что выбрал жизнь напряженную, отмеченную тяжелыми трудами, наполненную подлинными страстями, беспощадной борьбой за существование, за глоток гнилого воздуха, за кусок черствого, с плесенью хлеба, за позеленевшую колбасу, за опивки, собранные из многих бутылок в одну, за соитие с одним из смердящих существ, что отдаленно напоминало женщину. И Подсухскому досталось то из них, которое считалось лучшим, и оно стало для него чем-то вроде кубка за победу в долгих соревнованиях, за который придется бороться вновь и вновь, причем даже тогда, когда этого совершенно не желаешь, ибо отказ от борьбы не отменяет саму борьбу: все равно с тобой начнут схватку, все равно будут драться не на жизнь, а на смерть. И Подсухский бился ежечасно, ежеминутно, оставляя для отдыха считанные секунды, уходившие на зализывание ран да на глубокую затяжку куренным-перекуренным бычком.
Подсухский исхудал. Прежние круги под глазами, следы ответственности за судьбу Учреждения, исчезли, и вся кожа его лица была одного блекло-зелено-коричневого цвета. В его мускулах теперь была иная сила, не та, что имелась у Подсухского раньше, в пору занятий теннисом, плавания в бассейне, массажа, гимнастики, джакузи. Мускулы его были, как веревки, легко напрягались, а расслаблялись с огромным трудом. Его перестала мучить бессонница. Исчезла изжога. Теперь он смеялся другим смехом. Как бы лаял. Отрывисто, резко. Раньше же — смех его был длителен, непрерывен и внутри него что-то бурлило.
Он потерял возраст. Глядя на свое отражение в осколке зеркала, прикрепленном в углу картонно-жестяного жилища, он видел уже не человека, себя, а образ падения. Возраст же образа не исчисляется годами. Для образа требуется иная шкала, не временная. Ему казалось, что он может вдруг взять и пойти в школу. Скажем — в седьмой класс. Или поступить в институт, на тот же факультет, который окончил много-много лет назад, где потом работал на кафедре, где встретил свою будущую жену, тогда молоденькую лаборантку, теперь превратившуюся в здоровую, сытую, сисястую и жопастую бабищу, бросившую его в трудный момент суку, которая отняла детей, обобрала, которая унесла с собой заветную шкатулку, а в шкатулке были накопленные на черный день средства, были бриллианты, было кольцо его матери. Или Подсухский мог поехать куда-то далеко: ведь образ не связан с пространством, образу легко дается проникновение через тысячи и тысячи километров.
Но годы шли. Причем если на свалке проходил один год, то там, в мире, поставляющем мусор, проходило пять, шесть, семь лет. На свалке была одна из конечных точек бытия. Если время здесь тормозилось, застывало, то за границами свалки оно летело и взрывалось.
На огромных пространствах мусора, среди прочих жителей свалки, равный меж равными, бродил и Подсухский.
В вышине парили мириады наглых ворон. Откуда-то прилетали желтоклювые крикливые чайки. Все знания о прошлой жизни, знания о том, как вообще жить в вовне оставшемся мире, все умения и навыки Подсухского на свалке были не нужны. Все прошлое было неважно, а важно было вовремя оглянуться через плечо, когда кто-то подходил сзади, но лучше — не оглянуться, а сразу — вмазать с оттяжкой. Важно было вырвать нужную вещь у нашедшего, оспорить право первенства. Первым запихнуть в рот, первым засунуть в карман.
То была напряженная жизнь.
Крыша картонно-жестяной халупы временами давала течь. Или крысы прогрызали стены. Случалось, бульдозер, утюживший мусорные пространства, сбивался с пути — то ли засыпал бульдозерист, то ли он, выпив сверх меры, предавался озорству — и тогда Подсухский еле-еле успевал из халупы выскочить, прижимая к груди самое необходимое — чайник, котелок, — а она исчезала под гусеницами, хрустнув, треснув, перестав существовать.