Однако тот был и приятен, и мил. Сочувственно выслушал мою проникновенную речь, долго расспрашивал про немецкую клинику, про Штайна и про его методы лечения. А на прощание совершенно определенно сказал:
— Если вам действительно можно помочь, Ангелина, я это сделаю. Обещаю.
И в этот момент вечный, окружающий меня мрак на секунду рассеялся. И мне показалось, что я вижу — не самого Мухина, конечно, но пятно света в том месте, откуда доносился его голос… Это был явно знак свыше: все у меня получится. И я очень скоро смогу увидеть и олигарха, и весь мир.
Я вылетела из начальственного кабинета, словно на крыльях. Вернулась домой и стала ждать. Сколько времени, интересно, займет неизбежная офисная возня, согласования, перевод денег?… Я надеялась, что за неделю все будет готово, хотя Пашка, куда более включенный в современную жизнь, уверял, что подобного рода бумаги оформляются минимум месяц.
— Ты, главное, не звони им. Не надоедай, — инструктировал меня он. И цитировал классика: — Сами предложат, и сами все дадут.
И я терпеливо ждала, хотя с каждым днем это становилось все труднее и труднее. Тем более, что и профессор Штайн волновался. Звонил, спрашивал, удалось ли мне раздобыть денег. «Все будет», — заверяла я. Однако от Мухина так и не поступало никаких вестей. А когда я, не выдержав, набрала номер фонда сама, там еще и удивились: «Ангелина? Какая Ангелина?…» А потом долго шуршали бумажками и равнодушно ответили, что мой вопрос «находится в стадии проработки».
И этот непонятный и совсем не обнадеживающий ответ вверг меня в состояние глубочайшей депрессии. Я и раньше-то не жила — считала часы от ночи и до ночи, единственного времени суток, когда я могла хоть что-то видеть, пусть всего лишь в своих снах. А сейчас и вовсе впала в какой-то анабиоз. Вызвала участкового врача, наврала ей про бессонницу и выклянчила рецепт на снотворное. Пила перед сном сразу по две таблетки и постоянно существовала в полудреме. А карандашные рисунки, моя оставшаяся со старых времен забава, стали, я чувствовала, совсем иными, чем раньше. Прежде-то я старалась рисовать так, что людям приятно было узнавать себя на портретах, а теперь наоборот — старалась уколоть побольнее. Я не могла изобразить ни профессора Штайна, ни Мухина, ни его противную секретаршу (ведь я не знала, как они выглядят) — зато тех, кого помнила (и особенно Пашку), выставляла в самом нелицеприятном виде. Изображала его то мерзким карликом, то опустившимся алкашом. Потом наброски, конечно, прятала, но зло, что я выплескивала в своих карикатурах, так просто не уходило.
Мы с Павлом стали постоянно ссориться. Я упрекала верного друга, что он дал мне надежду. Заставил поверить, что мне помогут, — и обманул. Хотя в минуты просветления я понимала, что бедный Павлик абсолютно ни в чем не виноват… Сделал и делает все, что в его силах. Но, знаете, сложно держать себя в руках, когда целыми днями одна, в темноте. И свет с каждым днем от тебя все дальше и дальше… Тем более что и профессор Штайн в нашем последнем разговоре сказал, что время работает против нас. И чем дольше я буду в темноте, тем меньше шансов, что зрение удастся восстановить.
И однажды, в один особенно тяжкий для меня вечер, мы с Павлом разругались окончательно. И все из-за того, что он, покорно выслушав мои ежедневные претензии, вдруг не стал меня утешать, но требовательным поцелуем впился в мои губы…
Это меня просто взбесило. Хотя с чего бы? Ежу понятно, что Павлуха возится со мной отнюдь не из жалости. Он всегда был в меня влюблен и, конечно, надеялся, что однажды, особенно в своем нынешнем жалком состоянии, я уступлю его натиску. Вот и решил, бедняга, что сегодня подходящий день для решающей атаки. И просчитался. Я, измученная тщетным ожиданием и одуревшая от снотворного, устроила ему дикий скандал. Наговорила немало гадостей. А в качестве апофеоза — извлекла из ящика стола папку с набросками последних дней и швырнула их ему в лицо. Пусть полюбуется на себя. Мерзкого, ничтожного, но абсолютно узнаваемого, в этом я не сомневалась.
И Пашка, святой человек, мне ни единого слова упрека не сказал. Просто покорно пошел прочь. И только уже на пороге тихо вымолвил:
— Наверно, Геля, мы с тобой больше никогда не увидимся. Но знай: я всегда буду тебя помнить. Всегда.
А я только выкрикнула истерически:
— Да пошел ты!
И захлопнула за ним дверь.
… А через пару дней мне позвонили из клиники профессора Штайна. Сообщили, что деньги, весь требуемый миллион, уже на их счете. И велели прилететь как можно быстрее и обязательно сообщить им номер рейса.
Я вернулась в Москву осенью, промозглым октябрьским днем.