– А должен?
– Вы были там, Уокер. Я подумал, вы можете вспомнить. Да.
– Бенедикт!
– Яволь!
Мои ладони упирались в грязь, я чувствовал ими тепло земли. Мы шли весь день, и тепло, ранним утром казавшееся таким приятным, к трем часам дня уже не радовало. Форма на всех насквозь промокла от пота, от нас исходил жар и несло чем-то прогорклым. На марше ранец на спине казался мешком с цементом. Мне хотелось выбросить винтовку и больше никогда не брать ее снова. Никогда не стрелять из нее, никогда не носить ее, никогда не видеть. От увиденного за день мне обрыдло все, в том числе и я сам.
Мне хотелось домой. Хотелось посидеть в кафе «Централь» и почитать венские газеты или, возможно, написать кое-кому письмо. В кафе стоял бы полумрак, прохладный, как камень. Сделав последний Schluck[25] настоящего кофе, я бы прогулялся по Герренгассе и неторопливо направился к Опере. Иногда, проходя мимо здания Испанской школы верховой езды, можно увидеть, как конюхи выводят лошадей через улицу на манеж. Мне нравился стук их копыт по мостовой.
Но я был не дома. Я был немецким солдатом на юге Франции, на войне, которая была мне не нужна. Каждый день мы обходили мелкие деревушки, наводя на тихих фермеров страх без всяких к тому поводов, кроме злобы. Если возникали проблемы – мы открывали огонь.
В то утро кто-то выстрелил в ответ. Мы стояли на проселочной дороге, ожидая, пока наш лейтенант помочится, и тут услышали сухой треск далекого винтовочного выстрела. Пуля с визгом срикошетировала от соседней каменной стены, выбив из нее крупный осколок. Все бросились на землю и открыли беспорядочный огонь куда попало.
Надоедливый болтун по имени Корбай, похожий на золотую рыбку в очках, застрелил женщину и ее мужа. Они сидели в своем саду в нескольких метрах от нас и обедали. Корбаю показалось, что у них на столе лежат американские ручные гранаты. Потом оказалось, что это миска с крупной клубникой. Корбай не очень расстроился. Он зашел в их дом и забрал журналы с фотографиями киноактрис.
– Бенедикт, прихвати двоих и марш в школу. Возьми того еврея-учителя и всех детей, кто окажутся евреями. Отведи их в maifie[26]. И убедись, что собрал всех евреев, чтобы в случае проверки был полный порядок. Встретимся там через час. К тому времени за ними уже подъедут грузовики. И осторожнее! Тот, кто в нас стрелял, где-то рядом, и я уверен, у него есть дружки. Они могут совсем спсиховать, увидев, как увозят их соседей.
– Герр лейтенант, и детей тоже? Разве нельзя просто сказать…
Он холодно посмотрел на меня.
– Нет. Может, хочешь задать этот вопрос в штабе? Я не хочу. Думаешь, этим крысам есть разница, большой еврей или маленький? Особенно после сегодняшнего утра?.. Бенедикт, когда война закончится, я хочу вернуться домой. И чтобы руки-ноги были целы. Мне наплевать, кто победит. Если меня оставят в покое, я соберу им всех евреев, запихаю в грузовики и даже помашу вслед ручкой. Взять эту парочку, что Корбай застрелил сегодня утром. Я, конечно, огорчился, но не так, как если бы снайпер подстрелил меня и я бы не мог больше ни трахаться, ни ходить, ни видеть, ни жить. Вот это меня действительно огорчило бы! Так что пока я командир, мы все будем выполнять приказы… На сегодня новый приказ – забрать всех евреев из той школы и привести в maitie. Хочешь еще поговорить об этом? Очень жаль, потому что я не хочу. Хватит. Иди в школу и будь поласковее с детьми, когда будешь их выводить. Выполняй.
Я понятия не имел, куда евреев увезут после того, как мы доставим их в мэрию. В депо Авиньона и Карпантры мы видели километровые грузовые составы, но предназначены ли они для этих людей? Я знал, что евреев посылают в трудовые лагеря в разных частях Европы, но относилось ли это ко всем европейским евреям? До нас также доходили страшные, невероятные слухи о том, что делается в этих лагерях, но кто же знал, правда это или нет? В те дни во всем было слишком много пропаганды. Никогда не знаешь, чему верить, на чье слово положиться. У каждого была своя история, и даже последний болван «только что слышал нечто поразительное». Сначала мы верили всему, потому что все было возможно, но теперь все стало наоборот – мы не верили ничему, пока не увидим сами. Кроме того, хватало над чем призадуматься прямо здесь, особенно после того, как эти французские фермеры начали в нас стрелять.
Я взял Петера и Хайдера – сообразительных старослужащих, которым не надо было говорить, чтобы не горячились. Если что-то случится, пока мы будем в школе, они, по крайней мере, сохранят хладнокровие.
Когда мы спускались по склону холма на окраине городка, я подумал о моем отце в Вене. Как он гордился, когда я впервые пришел домой в форме. Его сын – солдат! В последнем письме он по-прежнему писал, как здорово будет, когда я вернусь. Мы бы пополнили гардероб, потому что, как всем известно, пришедшие с войны солдаты хотят отметить свое возвращение к нормальной жизни покупкой нового костюма. Отец был близок к заключению сделки, от которой «у меня закружится голова». В городе был склад, полный вещей, конфискованных у еврейских оптовиков. Если поговорить с нужными людьми, можно купить уйму рогожки, саржи и сукна почти даром. А потом бы мы начали свое дело! Я мог представить себе его лицо, когда он выводил на бумаге эти слова. Маленький человечек с грустными, невинными глазами. Он держал свою зеленую авторучку «Пеликан» за самый кончик, и три пальца на руке у него почернели.
Еще он писал, что сейчас трудно достать хорошие бритвенные принадлежности, и потому он решил отпустить бороду и проверить, как это будет смотреться. Он знал, что люди будут насмехаться над крошечным человечком с бородой, но над моим отцом и так всю жизнь смеялись и показывали на него пальцем, так что ему было все равно, кто что подумает.
Что бы он сказал, расскажи я ему про нас с Элизабет? Как он ее не любил! Он не любил всех моих девушек, но Элизабет была поистине его врагом. На что он только не пускался, чтобы испортить наши отношения, но она видела его насквозь и под конец просто смеялась в его маленькое личико. Он был для нее ничем – всего лишь отцом человека, за которого она собиралась замуж. Она не снисходила до того, чтобы насмехаться над его малым ростом или ужасаться. А для него, возможно, это было величайшим унижением – ее безразличие к его необычности. Не то чтобы по доброте, или из сочувствия, или потому, что просто не замечала. Да, необычно. Но поскольку ей не было дела до него самого, то не было дела и до его необычности.
– Вот и школа.
Хайдер снял с плеча винтовку и стал на ходу ее заряжать. Петер поправил на спине ранец.
– Как ты собираешься это сделать?
– Сам еще не знаю. Давай сначала поговорим с учителем.
– Думаешь, он нам поможет? Ты спятил.
– Просто посмотрим.
Школа представляла собой низенькое каменное здание. Приблизившись, мы услышали внутри детское пение. Их голоса были такими милыми, звонкими и счастливыми. Мы все трое переглянулись.
– Долбаный лейтенант! Почему он послал на это нас? Учитель – это одно, но дети? Мне плевать, что они евреи. Послушай только! Это же дети.
На шее у Петера выступили жилы, а лицо покраснело, как помидор.
– А откуда ты знаешь, что это не дети стреляли в нас сегодня утром?
– Не будь подонком, Хайдер. Ты знаешь, что ждет этих детей. Ты видел те пустые составы в Авиньоне. Мой брат живет в Линце. Он рассказывал мне про лагерь в Маутхаузене. Там каменоломня футов двести глубиной. Их посылают дробить камни. А кто замешкается, того охранник сбрасывает сверху. Ты не думаешь, что это же ждет и детей? Лейтенант был прав в одном: этим крысам в Берлине наплевать, большой еврей или маленький. Они убивают их всех, без разницы.
Я посмотрел на него:
– Ты не можешь знать наверняка. Я никогда не слышал про лагерь в Маутхаузене.
– Бенедикт, если ты закроешь глаза еще крепче, то увидишь звезды.
Когда мы подошли к дому поближе, я увидел, как кто-то смотрит на нас из окна. Какой-то человек, подняв руки, словно дирижируя, смотрел в нашу сторону. В конце дня, когда мы смогли отдышаться и унять дрожь, нам сказали, что это был брат застреленной Корбаем женщины.