Выбрать главу

– Аборта? Она не…

Он поднял руку, не дав мне договорить.

– Мистер Истерлинг, аборт – это медицинский термин, означающий любое прекращение беременности. Профаны вечно употребляют это слово неправильно, так что оно стало жупелом. В случае мисс Йорк «угроза аборта» означает лишь, что само ее тело готово к выкидышу. Она лично не имеет к этому никакого отношения. Однако насколько я вижу, несмотря на большую потерю крови, выкидыша еще не случилось.

– Вы хотите сказать, что может произойти выкидыш?

– Скорее всего, налицо угроза выкидыша. Есть две другие возможности, которые мы собираемся рассмотреть. Одна из них называется «placenta previa», а другая – «abruptio placentae». Обе означают, что ее тело может естественным путем отреагировать на то, что с плодом что-то не так, и отказаться вынашивать его. Вы меня понимаете?

– Я немного сбит с толку.

– Тело себя постоянно контролирует. Когда женщина беременеет, а потом вдруг без внешнего воздействия происходит выкидыш, значит, плод так или иначе был поврежден. Это не всегда так, иногда, примерно в тридцати семи процентах случаев всех выкидышей, женщина теряет ребенка по неизвестной причине.

– Но что, если она не беременна? Почему у нее такое кровотечение? Ведь она потеряла чертовски много крови.

– Я еще не уверен, но наиболее вероятно, что она беременна. Врачи шутят: редкие случаи случаются редко. Если речь только не идет о чем-то серьезном, чего мы пока не знаем, то по ее состоянию я бы сказал, что у нее именно угроза выкидыша.

– Но разве такая потеря крови не опасна?

– Вы не догадываетесь, сколько крови может потерять наше тело, прежде чем это станет действительно опасно. Она крепкая женщина. Ей не страшно потерять… литра, пожалуй, два, и все кончится хорошо.

– Два литра?

– Да. При потере крови мы больше всего боимся, что с пациентом случится шок. В данном случае этого не произошло. Мисс Йорк разнервничалась, и у нее был нехороший цвет лица, когда ее привезли, но мы успели вовремя. Теперь посмотрим, что скажет гинеколог.

Доктор вытащил пачку сигарет без фильтра, прикурил и глубоко, с наслаждением затянулся. Я улыбнулся, и он улыбнулся в ответ.

– Не надо ничего говорить. Мне приходится жить с женой, которая бегает по утрам. Я нашел компромисс: каждый день прохожу пешком пять миль. – Он помолчал.

– Если хорошая погода.

В ту ночь мне не дали увидеться с Марис, хотя заверили, что ей лучше и ничего не случится, если я уеду домой. Я же заверил их, что в ужасном кресле в холле мне вполне удобно. Но через два часа пребывания в больничных стенах и в тишине я действительно провалился в глубокий сон.

Поезд шел через Европу несколько дней, но я не спешил. В костях накопилось столько усталости, что я почти всю поездку проспал, просыпаясь на несколько минут и засыпая снова. Один раз я заснул прямо во время потасовки, которая случилась в двух футах от меня между моим другом Гюнтером и немецким солдатом из Констанцы, попытавшимся стащить у него пачку американских сигарет.

Единственное, что было интересного, – это когда мы въехали в Швейцарию. Остальные европейские дороги были все на одно послевоенное лицо, но не Швейцария. Пересечение границы напоминало въезд в волшебную страну или, по крайней мере, в край, куда ты мечтал вернуться после трех лет окопов и грязных подштанников. Здесь было так чисто! Никаких развалин, ничто не разрушено и не повреждено. На зеленых лужайках паслись буренки с золотистыми колокольчиками. Совершенной белизны снег на горах, белые паруса лодок на озерах. Как могло что-то остаться белым, пока шла война? На вокзале в Цюрихе, где мы пропускали вперед другие, «более важные» поезда, торговцы продавали шоколадки в серебристой обертке, сигареты в желтых и красных коробках, яблоки и помидоры, еле умещавшиеся на ладони.

Швейцарцы – ужасный народ, но в уме им не откажешь. Они не принимают ничью сторону и не имеют друзей, но им на это наплевать. Войны в Европе их не касаются, швейцарцы переносят их с набитым толстым брюхом, с ломящимися от денег банками. Во Франции мы слышали, что они отсылали евреев со своих границобратно, прекрасно зная, что тех ожидает дома. Иногда я вспоминал про французских евреев, которых мы сажали в грузовики. Иногда – нет, долгое время – я думал о тех французских детях, которые… улетели из школы.

В Цюрихе нам не позволили выйти из вагона, но это не имело значения. От швейцарцев нам была нужна лишь еда, и, честно говоря, у нас только на нее и хватало денег. Когда я впервые откусил там шоколадку, у меня чуть не заболел живот от чистой, прекрасной сладости. Здесь был кофе с настоящим молоком и бутерброды с черным хлебом, таким свежим, теплым, что он просто ласкал язык и нёбо. Здесь я вижу забавное противоречие: ты мечтаешь о такой еде, когда она недоступна, особенно если она недоступна многие годы, но в то же время ты совершенно забываешь ее вкус, пока через тысячу дней не положишь ее в рот и не разжуешь. Когда я сказал об этом Гюнтеру, он ответил:

– Да, это как отодрать бабу.

Увидев блеск в глазах у этого доброго парня, я пожалел ту первую женщину, с которой он переспит, вернувшись домой в Брегенц.

Естественно, мои мысли переключились на Элизабет. Встретит ли она меня на вокзале? Я написал ей из Франции, но кто знает, что во время войны случается с письмами из другой страны? Меня не покидала мысль, что на почте письма пленных сразу же выбрасывают. Но то и дело я получал известия от нее и от отца. Его письма были всегда одни и те же, скучные: как прекрасно пойдут у нас дела, когда я вернусь, о последней сделке, что он провернул, и какую получил прибыль… Но ее письма просто убивали. В них никогда не говорилось о погоде или о том, как тяжело в Вене из-за войны. В них говорилось только про секс. Она писала про свои сны, о чем она думает, когда мастурбирует, что бы она хотела проделать, когда мы снова сможем спать вместе. После такого письма у меня стоял неделю. Я так и не понял, радовался я ее письмам или нет. Как ни глупо это звучит, я от них нервничал, и мне было не по себе. Я столько раз возбуждал себя в одиночестве, что кружилась голова. Когда я написал ей это, она в письме назначила заочную встречу: в условленное время я должен был онанировать, думая, как она занимается тем же самым, и наоборот. Она была хороша в постели, но эти письма открыли мне в ней кое-что, чего я не знал, когда мы спали вместе до войны. Я задумывался, были ли они всего лишь снами на бумаге. Когда мы наконец соединимся снова, станет ли она снова уютной, ласковой Элизабет, которая иногда мурлыкала, как кошка, когда ей было действительно жарко, и в большинстве случаев засыпала, положив ногу на мою?

В Брегенце Гюнтер сошел. Обнявшись напоследок, мы оба расплакались, как дурни. Мы были дома, к добру ли, к худу ли, и радовались этому. В последний раз я видел его, когда он стоял на платформе и испуганно озирался. Вокруг роился народ, но к нему никто не подошел. Прекрасно понимая его чувства, я открыл окно и крикнул:

– Если здесь будет плохо, приезжай в Вену. Ты знаешь, где я живу. Кохгассе!

Он махнул мне рукой:

– Ладно, но у меня будет все хорошо. Позаботься о себе, друг.

Прошло еще два дня, пока я добрался до дому. Всю страну заполняли чужие войска. Англичане, русские, американцы, на джипах и танках, идущие пешком по обочине… Одна группа даже помахала нам рукой, когда наш поезд проезжал мимо. А год назад мы бы начали стрелять друг в друга.

Насколько я слышал, победители разделили Австрию. Каждая земля управлялась разными властями. В поезде мы узнали, что так же поделена и сама Вена, и гадали, кто хозяйничает в разных районах и какие мы увидим перемены. Еще одни неприятности, о которых приходилось думать.