Проезжая этими местами, я невольно думал о том, что существует полная гармония между девственным лесом и девушкой, с которой мы ехали. Здесь она была полностью на своем месте, и роскошь природы нисколько не подавляла ее дивной красоты.
Временами гигантская декорация расступалась, и тогда перед нами открывались море и берег. Раковинки под лучами солнца сверкали на песке, словно слитки серебра. Затем тропка снова быстро уходила в темные заросли.
Наш путь лежал вдоль бухты Батабано, и мы удалялись от города к юго-востоку. Нам оставалось еще несколько миль до усадьбы дона Мариано.
Но мы уже ехали по его владениям. Густые леса перемежались с огромными лугами.
Наконец дикое великолепие совсем исчезло, и мы увидели обработанные земли. Тут у дона Мариано были великолепные кофейные плантации, или cafetal.
Проехав через плантации, мы увидели наконец и усадьбу. Она далеко не была похожа на скромный дом, на bahio, как выражался дон Мариано. Напротив, все в ней говорило о том, что это жилище кофейного плантатора, на полях которого работают сотни невольников-негров, а в casa grande толпится целый легион слуг.
Эти слуги высыпали к нам теперь навстречу. Во главе их шел majordomo. Он был окружен конюхами, готовыми сейчас же принять наших лошадей, как только мы остановимся у крыльца.
В просторной столовой был уже накрыт стол. Как только мы умылись и переоделись с дороги, сейчас же сели за стол, и тут я окончательно убедился, что дон Мариано был уж слишком скромен, когда описывал свое гостеприимство. Из его слов можно было вывести, что он живет холостяком, едва имеющим у себя необходимое, а тут оказалось, что он ест, как Лукулл, и пьет самые изысканные вина.
III
Первые три дня я жил в усадьбе дона Мариано как в раю. Мы устраивали охоту в лесу и на берегу моря, прекрасного Карибского моря. С охотой чередовались прогулки верхом по неизмеримым владениям дона Мариано, который всегда ездил со мной и расписывал мне в самых ярких красках приволье своей жизни. Когда надоедали прогулки верхом, мы отправлялись гулять пешком с прелестной креолкой под тень померанцев и пальм. В то время как вокруг нас ворковали горлицы, чирикали кубинские дрозды, свистели красные кардиналы, я слушал звуки еще более нежные, — голосок Хуаниты Агвера.
Никогда я не слыхал ничего нежнее, чем этот голосок… О, я ее полюбил, полюбил от всего сердца! Если бы Хуанита не разделила моей страсти, я бы, кажется, умер…
Наконец я решил объясниться, решил сделать это во что бы то ни стало, каков бы ни оказался результат. Пора было мне уже возвращаться в Гавану. Мне хотелось знать, счастливым или несчастливым суждено мне туда вернуться.
Час показался мне самым удобным, а одно пустое обстоятельство я счел за счастливое предзнаменование. Перед нами на тропинке, почти у самых наших ног, вспорхнули два palamitas — пара прелестнейших антильских голубков. Лучше этой породы голубей я не знаю.
Птицы отлетели и сели на ветку, совсем на виду у нас, и заворковали. Мы продолжали путь. Голуби не обращали на нас ни малейшего внимания. Очевидно, они не считали нас врагами. Быть может, они понимали, догадывались, что мы тоже любим друг друга, как они.
Мы остановились посмотреть на прелестных птичек, на этот символ чистой и искренней любви. Мы глядели друг другу в глаза; и я не выдержал:
— Не правда ли, они счастливы, сеньорита?
— Да.
— Знаете, какая мысль пришла мне в голову при виде их?
— Не знаю… Какая?
— Угодно ли вам, чтобы я сказал?
— Да, сеньор.
— Мне бы хотелось быть одной из этих птиц.
— Странное желание, сеньор. Очень странное.
— Да, но я бы желал этого с одним условием: чтобы одна моя знакомая барышня была голубкой.
— Кто же эта барышня?
— Вы ее знаете,
— Неужели?
— Да. Эта барышня -донна Хуанита Агвера.
Она молчала. Я держал в своих руках ее дрожащие ручки. Прелестный румянец окрасил ее милое лицо; глазки потупились. Я не решился продолжать…
Однако нужно же было закончить этот разговор. Прибегать и дальше к экивокам не имело смысла, даже было бестактно. И я сказал:
— Juanita, tu me amas? (Любишь ли ты меня, Хуанита?)
— Jo te amo! (Люблю!) — ответила она мне.