Выбрать главу

- Смотри! - Говорю я своему товарищу. - Кто-то оставил коляску как раз на той ступеньке, где мы с тобой обычно встречаемся.

Но товарищ ничего не отвечает - светловолосый, худосочный, вечный мальчик. Он берет меня за руку, и мы идем с ним в моем сне, медленно поднимаясь по ступенкам все выше и выше, пока прямо перед нами не вырастают стены дома-дворца.

Двери и окна наглухо закрыты, никто не спешит пустить нас вовнутрь. Постарайся дотянуться рукой до вон того высокого окна, говорит мой товарищ, уцепись ногой за выбоину в стене и тянись, тянись, да не соскользни, не размажься телом по ступенькам, не упади в ртутную воду... Я лезу, но стены становятся все отвеснее, окна под рукой повизгивают, сочатся скользкой влагой... Что же делать, говорю я своему товарищу, решай - ведь ты же мой ровесник, такой же, как и я, и это с тобой мы уже целый месяц встречаемся здесь на ступеньках, смутно договариваясь о любви. Зачем, скажи, вообще куда-то лезть? И вдруг я вижу, что рядом со мной вовсе и не он, мой товарищ, а кто-то другой... Я вроде бы даже хорошо его знаю, может, даже ближе, чем того, только вот как зовут, хоть убей, не вспомню.

Да уже и не дворец перед нами - стенами, а огромный тенистый парк елями да кленами. Только почему-то все это уменьшенное, почти игрушечное, как бы я смотрю на нас сильно сверху, например, с крыши дворца... Белый покров снега на тропинках тает, скукоживается - что-то вроде шагреневой кожи, и сквозь нее кусками проступает грязь, копоть, прошлогодний мусор и рваные материки разной человеческой дряни.

- Подснежники! - радостно говорю я.

- Подснежники. - Отвечает он. - Подснежниками называют трупы людей, которых зимой убивают, а весной находят.

- Дурак! - смеюсь я. - Сорви мне лучше вон тот светленький цветочек, во-о-н тот...

- Не могу. - Отвечает, и я сама вижу, что цветочек что-то слишком уж мал, меньше невидимой пылинки, как это я его углядела?

Мы идем дальше по легкому серебряному мостику - точной игрушечной копии нашего Крымского моста в Москве - на малюсенький островок, засаженный лилипутскими ивами и беседками ( их почему-то называют перголами). Заглядываем вовнутрь. Под вздымающимися куполами, оказывается, нашел вечный приют чей-то нескончаемый трогательный роман. На облупленных стенах хорошо, как через бинокль, видны черные каверны надписей:

ЗДЕСЬ БЫЛИ ПЕТЯ МАША КОЛЯ НИНА СЕРЕГА АНДРЕЙ ЕВГЕНИЙ СВЕТЛАНА ВАСИЛИЙ ВИКТОР ЛЕНА + С.В. = ЛЮБОВЬ С.В. + ЛЕНА = ТО ЖЕ САМОЕ МАМА ЛЕНЫ! БЕРЕГИ ДОЧКУ, А ТО БУДЕТ ВНУЧКА.

ВСЕ, КТО ЭТО ПИШЕТ, БУДУТ НАКАЗАНЫ!

АХ, ДЕВОЧКА, ДЕВОЧКА ЛЕНА!

ТЕБЯ Я ВСЕ ВРЕМЯ ЛЮБИЛ, НО МАМА ТВОЯ БЫЛА ПРОТИВ, ЛЮБОВЬ Я НЕВОЛЬНО УБИЛ.

Смущенные, мы бежим отсюда прочь... и вновь оказываемся перед домом-дворцом. Но от его старинного благородства почему-то ничего не осталось, на фасаде в человеческий рост грудью встали цифры: 1948. Над фасадом каменеют злаки. Из окон летят слова знакомой песни:

И врагам никогда не добиться, Чтоб склонилась твоя голова, Дорогая моя столица, Золотая моя Москва!

Две маленькие фигурки, крепко взявшись за руки, входят в высокие двери.

Их встречают. Это - дядька в больших, пышных усах, сторож здешних мест.

- Добро пожаловать! - Лукаво улыбаясь, говорит дяденька. - Добро пожаловать, мамкино отродье...

Он весь словно состоит из сплошного куска мяса, и мы неприятно пугаемся, но он, улыбаясь, приглашает:

- Добро пожаловать в наш детский кардиологический санаторий! Если сердчишко там пошаливает или еще что... Входите, входите, мамкино отродье... Раньше здесь дворянское гнездо было для помещиков, потом Берия с детишками гулял среди серебряных елок, лысый черт им в бок, ну, а потом все народу отдали, сделали санаторию для всех. - Дядька в усах по-доброму смеется, подталкивая фигурки вперед. - Входите, входите в детский рай...

Мы входим. Дядька мурлычет в усы. Под затихающие звуки его песни мы бредем по длинным комнатам, похожим на коридоры. Они выползают один из другого, тянутся без начала и конца, без входа и выхода, все прямо и прямо.

Мы идем, а мрак все сгущается, темень такая, что хоть оба глаза выколи, но смотреть все равно некуда. Как под землей, в самой глубокой ее внутренности. Ни света живого сюда не проникает, ни звука, только тихо, тихо, осыпается откуда-то сверху земля, обнажая железные прутья арматуры. Эти прутья торчат, как кости, выступающие из живых, сломанных конечностей, рук и ног. Земля сыплется со сводов, ее плотной взвесью заполнен весь воздух, так что трудно, невозножно дышать: твои глаза, губы, легкие, сердце - всего тебя засыпает земля...

Но дверь светится где-то рядом - она там, впереди. Мы устремляемся к этой двери, добегаем, но прямо перед ней вдруг останавливаемся, как вкопанные; какой-то страх не дает нам открыть ее и войти...

- Ну что, хороша светлица? - раздается рядом зычный голос дядьки в усах. - Сладенько вам тут будет почивать на мягкой землице! - Он хохочет и смех, его жутким эхом отдается в мертвых, пустых коридорах, а потом столь же зловеще затихает, уходя еще глубже, под самую землю. ...Мы открываем дверь и входим.

Вдоль стен до самого потолка построены какие-то странные деревянные сооружения, вроде птичьих насестов.

- На этих вы внимания не обращайте, - дядька кивает на насесты. -То неживые здесь сидят, похороненные, да не отпетые. Скудельное это место, мамкино отродье, сваливали сюда всех без разбора - всяких там бродяг, странников, кто погиб от мора или от пули, самоубивцев, мучеников, всех, стало быть, кто не заслужил своего отдельного места на кладбище, лысый черт им в бок. Хотя в основном, конечно, тут у нас дети школьного возраста...

И тут мы видим, что на насестах не птицы, а множество разного детского народа.

Мальчики и девочки. Одетые и нагие. Кто как зацепился - лапкой, ножкой, ротиком.

И все как один смотрят на нас круглыми, птичьими глазами...

Волосы встали у нас дыбом! Холодный пот градом покатился по лицу! Нам показалось, что и над нами уже безвозвратно сомкнулись земляные своды, и нет нам пути назад. Будто и не было нас там, наверху, где свет и радость, а осталось от нас лишь воспоминание в безутешных родительских сердцах два белых пятна вместо детских лиц в их страшных ночных снах.

Все было кончено! Для нас начиналась какая-то иная, страшная жизнь. Мы смотрели и не видели, ощущали, но не чувствовали, врастая в темноту. И вдруг глаза наши, волей-неволей привыкнув, стали различать в этой темноте слабые переливы "черного цвета. Он уже не казался нам однородным, у него было множество оттенков и переходов, и в этом разжижающемся мраке стали проступать светлые полосы и струи, словно лучи тайных, простреливающих насквозь прожекторов. Затем всполохи света начали принимать какие-то отчетливые, знакомые очертания - и вот мы уже ясно видим перед собой множество живых детских фигурок, прозрачно светящихся, словно фарфор, маленьких ручек и ножек, отглаженных школьных воротничков, алеющих пионерских галстуков. И вдруг из черных траурных рам насестов как будто бы хлынула на нас чудесная голубая лазурь, наперебой зазвучали голоса:

- За что все хотели нас убить?

- Мы кричали в гимназии ура. Наши ученики мечтали о каком-то рае, где все будут блаженствовать...

- Сперва всем было весело...

- Очень скоро стало плохо...

- Я поняла, что такое революция, когда убили моего милого папу...

- Было нас семь человек, а остался один я...

- Папа был расстрелян за то, что был доктор...

- У нас дедушка и бабушка умерли с голоду, а дядя сошел с ума...

- Когда папа умер, я сама не могла ходить. А в страстной четверг умерла и мама...

- Брата четыре раза водили на расстрел попугать, а он и умер от воспаления мозга...

- Мы полгода питались крапивой и какими-то кореньями...

- Все наши реалисты погибли. Домой не вернулся никто. Убили и моего брата...